Часть I. В ЗАПАСНОМ ПОЛКУ

КАНАШ

Хмурым декабрьским утром выходим мы из нагонов и почти в полной темноте строимся на путях. Гудят где-то паровозы, стоят составы товарных вагонов.

Канаш. Дует пронизывающий ветер. Мы стоим колеблющимся, топающим на месте сборищем, а из вагонов вылезают, выпрыгивают все новые тени. Слышны крики команды.

Кажется, выгружается весь эшелон. Что здесь нас ждет? Куда бросят? Поведут в город? Надолго? Неизвестно. Но хорошо уже и то, что наступит перерыв в этом долгом голодном и холодном пути. Может быть, нас в казарму? В казарме хоть тепло. И, наверное, накормят горячим. Даже не верится! А мы все стоим и мерзнем. Ага, двинулись! Пошли.

Темный город надвигается на нас. Кирпичные неоштукатуренные дома. Деревянные одноэтажные постройки. Глухие крепкие заборы. Людей нет – наверное, город еще спит. Очень холодно. На ходу хлопаю рукавицами. Соседи тоже.

Идем долго. Наконец город кончается, мы выходим на окраину, и нас заворачивают в поле. Посреди поля темнеет длинный черный барак. Нас ведут к нему, останавливают, командуют «вольно!», и мы топчемся и приплясываем на морозе еще минут сорок. Темная дверь барака манит своей неизвестностью.

– Распредрота, мать ее… – говорит кто-то сзади.

Да, это опять распредрота – знакомое дело. Значит, опять нас не оставят на месте, опять будут переводить, перевозить, опять теплушки и опять неизвестность…

Но сейчас хочется только одного – скорей войти в эту дверь и спрятаться от пронизывающего ветра, потому что мы коченеем здесь на поле. Никто не стоит, все приплясывают, хлопают рукавицами, толкаются, чтобы согреться.

– Становись!

Строимся с похвальной быстротой.

– Повзводно, в казарму – шагом марш!

Темная дверь проглатывает один взвод за другим. Вот и наша очередь, мы переступаем порог и сразу оказываемся в обстановке толкотни, крика и суетни. Справа во всю длину барака трехэтажные нары. Слева тускло светятся маленькие окошки под потолком. Нары уже почти все заняты, на них лезут вновь входящие, их сталкивают с. руганью, отдельные выкрики тонут в общем гаме, в нескольких местах одновременно возникают драки.

Командиров нет, все идет самотеком. Из открытой двери вместе с клубами пара появляются все новые ряды солдат, хотя барак уже полон.

Мы – Замм, Коваленко, Колька Зубенко и я – отходим в сторону и выжидаем, когда кончится сутолока. Недалеко от нас на нарах Кромов и Артемьев бьют какого-то парня, который не сразу уступил им место нарах. Он кричит что-то тонким голосом не по-русски, соскакивает с нар и прячется в углу. Чуваш, наверное, или мордвин.

На верхних нарах режутся в карты. Кто-то часто и надрывно кашляет. Гул стоит в полутемном бараке, гул многих голосов, мелькание темных тел. Неразбериха. Настроение подавленное. Наверное, от голода.

– Ты не знаешь – это надолго? – спрашивает Замм.

– Я знаю не больше тебя.

Замм ежится.

– Здесь вообще-то теплее, но все равно холодно.

– Дадут поесть – погреемся.

– А що дадуть? Опять баланду с капустой!

– Да хощь ее-то побольше бы!

– Вот в Кулебаках на второе по полмиски каши давали!

– Брэшешь!

– А в Гороховецких лагерях дуже погано годують, я там був.

– На завтрак становись!

Строем переходим в другой барак – столовую.

Дощатые, серые, в темных пятнах столы. Около них лавки, каждая на восемь человек. По команде заходим за стол, по команде садимся. Каждый достает свою ложку. На стол бросают буханку хлеба, и сразу трое встают с ножами. Возникает короткий спор – кому резать. Наконец буханка остается у невысокого приземистого парня с низким лбом и квадратным подбородком, Это Зотов, чуваш. У него длинный и тонкий охотничий нож, которым он быстро и точно разрезает буханку на две половины. Шестнадцать пар глаз неотрывно следят за каждым движением ого рук. Зотов сдвигает обе половины рядом и показывает всем – они одинаковые. Дальше каждую часть он снова половинит, потом разрезает четверти на восьмушки и раскладывает их на столе. Нарезал он – не придерешься, все пайки равноценные.

– Бери!

Шестнадцать рук протягиваются к хлебу и разбирают его.

Hа стол бросают две стопки мисок и ставят бачок с супом. Зотов разливает его так же осторожно, как делил хлеб. Сначала жижу, потом гущу. Суп – все те же щи из черной капусты, больше мутной воды, чем капусты, но она горячая и соленая, и мы с жадностью поглощаем ее.

Сахарный песок делит тоже Зотов. Аккуратно набирает он своей ложкой песок из общей миски, затем медленно проводит черным пальцем по краю ложки, и горка ссыпается обратно в миску. Каждый получает по ложке песку в те же миски, и туда же наливают чай из бачка. Одни пьют чай через край, другие хлебают ложками.

Все. Завтрак окончен, и мы возвращаемся в барак.

У меня пропажа – нет варежки. Шерстяная серая варежка исчезла, прямо беда. Если в варежках руки мерзнут, то что же будет теперь?

– Замм! У меня варежка пропала!

– Да? Наверное, украли, – говорит Замм и прячет свои рукавицы на меху поглубже в карманы шинели.

Замм резко отличается от всех окружающих. Он какой-то домашний, немного вялый, говорит мягко, обороты культурные, меня тянет к нему.

– Что же теперь делать?

– Придется купить где-нибудь варежку

– А где ты ее купишь?

– Слушай, Замм, – вдруг вмешивается Колька Зубенко, – я давно хотел спросить тебя, ты еврей?

Замм вздрагивает и оглядывается.

– С чего ты взял? Я русский!

Наверху режутся в карты. Там устроилась теплая компания, подружившаяся еще в вагоне, который вез нас из Кулебак в Канаш. Это Артемьев, высокий и угрюмый парень, похваляющийся своим дядей – генерал-лейтенантом Артемьевым, комендантом Москвы; Кромов, плотный и сильный, с красивым и мужественным лицом, это он со своими дружками захватил полную власть в вагоне и бессовестно обманывал весь вагон при дележе сухарей, это с ним я чуть не подрался из-за места у печки; Семичастный – маленький, юркий и злобный, правая рука и холуй Кромова; высокий толстый парень с громким басом и двое черных, похожих друг на друга хлопцев с вороватыми глазами. Около них угодливо крутится Жаров. Они – аристократы барака. Игра идет на деньги. Жаров время от времени бегает по их приказам на базар и приносит оттуда всякую жратву. За это ему иногда бросают сверху сухарь. Жаров на лету ловит ого и уползает на нижние нары, грызть. Сверху доносятся обрывки разговоров:

– Дама треф!

– Ставлю косую!

– Ваша бита! Крикни Жарова! Пусть слетает на базар!

Жаров тут как тут. Вся его фигура выражает полнейшую преданность и желание услужить. Я вижу, как ему суют пачку денег, и он улетучивается из барака.

– Разумовский!

Оборачиваюсь. Сверху на меня смотрит Артемьев, играя чем-то в руках. Остальные прекратили игру и смотрят на меня с любопытством.

– Что тебе?

– Тебе варежку не надо? Есть продажная! – Артемьев крутит перед моим носом варежкой – я сразу узнаю ее.

– Нашел! – радуюсь я и протягиваю руку. Варежка исчезает.

– Десять рублей.

– Как десять рублей! Это же моя варежка!

– А я не знаю, чья она! – нагло улыбается Артемьев. – Надо тебе? Десять рублей!

– Да ты что?.. – чуть не захлебываюсь от возмущения. – Отдавай сейчас же!

Он смотрит на меня с сожалением. Красивое лицо с черными бровями вразлет становится скучающим, губы презрительно кривятся, и он показывает мне комбинацию из трех пальцев. Кромов, Семичастный и двое с вороватыми глазами смотрят на меня и улыбаются. Игра надоела – хочется поразвлечься.

– Лева, – говорит Кромов, – дай ему! Вот нахал, – продолжает он, поворачиваясь к Артемьеву, – варежку не отдает! Его Левой зовут! – обращается он к остальным, нажимая на слово «Лева».

– Лева, хочешь курочки? – с еврейским акцентом спрашивает Семичастный, и все покатываются со смеху.

Я отхожу, трясясь от бешенства. Сволочье!

Колька Зубенко сочувственно говорит:

– Ты не связывайся с ними. Изуродуют. Не видишь – у них своя банда.

Полный парень рассказывает еврейские анекдоты, и верхние пары трясутся от злого смеха. Жаров приносит хлеб и сало, его приглашают наверх, а мы устраиваемся на полу. Через наши ноги ходят, где-то в глубине барака затягивают украинскую песню, опять кто-то закатывается в приступе кашля.

Я лежу и слушаю неторопливый рассказ рыжего смирного парня из-под Харькова:

– Нимци у нас на сели дивчыну сыльнычалы. Трое их було. Батька тут же був, да йому казалы: «Автомат бачышь?» – «Бачу», – каже. Вот воны ее и сыльнычалы и прямо у хати.

– А отец что же? – не выдерживаю я.

– А що батька може? Вин тоже жить хочет. А дивчына потом померла.

– А у нас нимец гарный жив у хати, – продолжает парень.

Уже темнеет. В двух углах длинного барака зажигают две коптилки, и сразу становится темно. На нарах неясный гул, а я весь превратился в слух и ловлю каждое слово рыжего.

– …Ничого не трогал, матка йому каждый дэнь яишню сготуе, вин дуже яишню любыв з салом…

– Немцу! Яичницу! – опять прорывает меня. Что-то не укладывается у меня в голове.

– А шо? Я ж говорив – нимец гарный був! Консерву нам прыносыв!

– Так он же фашист!

– Ни, вин нэ фашист! Вин охвицер. А фашисты – то эс-эс.

– Что ты удивляешься? – вмешивается Замм. – И у нас в Харькове немцы у многих на квартирах стояли.

– Да я не тому удивляюсь! Как можно немца яичницей кормить! Ведь это же фашисты! Враги наши! Они мучили, убивали людей…

– А шо ж таке? – Рыжий невозмутим. – Так на то ж война!

– Вот Харьков тоже сильно пострадал, – говорит Замм, – он четыре раза переходил из рук в руки. Сначала немцы пришли – танки, моторизованная пехота, люди по подвалам попрятались, кругом стрельба… Дома поразрушены, трупов много валялось на улицах.

– Сначала нимци прыйшлы, – добавляет рыжий парень, – потом русские прыйшлы – нимцев прогналы, потом обратно вже нимци прыйшли – русских прогналы, потом вже обратно русские прыйшлы…

– Постой, – прерываю я, – какие русские? Наши?

– Ни, нэ наши! – охотно поясняет рыжий. – Русские! 3 Москвы!

Что-то начинает проясняться у меня в голове. Отворачиваюсь от рыжего.

Он мне ненавистен.

Периодически у нас в бараке появляются «покупатели» – офицеры, набирающие команды в свои подразделения.

Так, на днях отбирались люди в команду «МЦ». Что такое «МЦ», никто не знает (слухи: не то мотоциклисты, не то милиционеры, и то и другое – внутренние войска), но все уже твердо усвоили, что в армии не спрашивают. За вопросы либо ругань, либо наказание.

Сегодня тоже происходит отбор. Молоденький лейтенант отбирает людей с семиклассным образованием в артиллерию. Я выхожу тоже, и он ведет группу отобранных в отдельный отсек барака, где стоит стол, за которым сидят еще два офицера.

Нac вызывают по одному.

Я захожу одним из последних и кратко отвечаю на быстрые, формальные вопросы: фамилия, имя, отчество, год рождения, национальность…

Пауза.

Офицеры, которые до сих пор не обращали на меня внимания, разбирая листки на столе, поднимают глаза и с интересом всматриваются.

– Какая национальность, говоришь?

Я повторяю.

Офицеры переглядываются, потом старший роняет:

– Свободен.

– Могу идти?

– Можешь. Погоди, постой. – На губах офицера появляется улыбка. – Так ты в артиллерию хочешь?

– Да.

– А в какую артиллерию? В сорокапятки или дальнобойную?

Что такое сорокапятки, я не знаю, спросить неудобно, кроме того, я чувствую какой-то подвох и поэтому отвечаю то, что мне известно:

– В дальнобойную.

Теперь уже смеются все трое.

– Можешь идти! Кру-гом! Шагом марш!

Выхожу. На душе гадко.

За что такое недоверие? И что означал последний вопрос? Теряюсь в догадках. Поделиться, спросить не у кого.

Ночью просыпаюсь от холода. Храпят, стонут, разговаривают во сне нары. В углу кто-то сухо и часто кашляет. Мы лежим на полу вповалку, Колька Зубенко спит, открыв рот, и коптилка высвечивает его детское лицо. Сквозь щели в стенах пробивается тусклый свет. Ага! Значит, уже утро, и наверняка работает базар. У меня есть еще сто рублей – целое богатство, и я могу купить себе хлеба. Сейчас надо только незаметно проскользнуть мимо часового, а базар – он рядом. Дневальный часовой, парнишка нашего возраста, весь нахохлился, съежился на ветру. Винтовка стоит на снегу, штыком прислоненная к плечу, а он, вобрав голову в поднятый воротник, греет руки дыханием. Ему не до меня, и я спокойно прохожу за его спиной и по вытоптанной в снегу тропке направляюсь на базар.

На базаре полно людей. Вот худенькая, интеллигентного вида женщина приценивается к мясу, лежащему огромными кусками на столах. Одежда ее – смесь старомодного достатка с бедностью военного времени. Под грубым платком шляпка со стеклярусом. Ватник. Цветное мужское кашне. Эвакуированная. Мясом торгует усатый чуваш – низкий, крепкий, в дубленом полушубке. Проходит человек, весь увешанный овчинами. Щупленький сержант в плохонькой шинели протискивается в толпе, нос красный, голосом тихим и просящим спрашивает варежки.

Базар в движении: продают спички, мыло, табак, ходят бледные худые люди, держа на руках жалкую одежонку. Девчонка лет двенадцати торгует детскими чулками, некоторые аккуратно заштопаны. Посреди круга зевак на холщовой подстилке сидит безногий инвалид. Вокруг него на снегу разложены пакетики, и морская свинка бегает и зубами поднимает пакетики – предсказывает судьбу.

Меня манят ряды с хлебом. Сколько его! Буханки, куски, кусочки… Миски с вареной картошкой, с деревенскими пирогами. Творог, яйца, молоко… Все не по карману. Прицениваюсь, долго выбираю и наконец покупаю довольно приличную горбушку за тридцать рублей. Можно возвращаться в казарму, но мне никак не уйти из молочных рядов. А что если купить кружку? Вот оно, пожалуйста, топленое, с коричневыми пенками! Внутренне ругая себя за транжирство, покупаю кружку молока и, так как горбушка уже съедена, прикупаю к нему большой пряженник с картошкой! Кутить так кутить!

Нa другой день рано утром в бараке появляются офицеры. Руководит ими незнакомый капитан. Нас всех поднимают, строят поспешно, даже как-то лихорадочно. В открытые двери врывается холодный пар. Нас пересчитывают, перекликают, ставят, переставляют, тасуют, как карты. Набирают команды «МЦ», «сорок один» и еще какие-то с непонятными названиями. Офицеры бегают, снуют между нами, кричат на нас, ругаются между собой. Две недели мы были предоставлены сами себе, а теперь начальства навалилось – спасу нет! Все происходит в нервном накале.

– Выходи!

Первые плотные косяки людей исчезают в белых клубах пара.

– Быстрей! Быстрей! – кричит капитан.

– Товарищ капитан! – обращается к главному один из офицеров. – Там один не слезает с нар, говорит, больной…

– Так дайте ему по морде, чтоб выздоровел! – взрывается капитан. – Стащите его с нар немедленно!

Двое офицеров бросаются исполнять приказ и стаскивают сверху высокого парня в светлой ушанке. Я узнаю его – это он кашляет все ночи напролет, а сейчас он белее своей ушанки, только два ярких пятна краснеют на лице. Он стоит, шатаясь, перед капитаном, офицеры поддерживают его, чтоб не упал. Он заходится в кашле.

Мы выходим из дверей. После полутьмы барака белый cнег слепит глаза.

– Куда ведут?

– В роту ведут, в роту! – весело отвечает Жаров, оказавшийся в одном взводе со мной. – В часть ведут. Конец распреду!

– Отставить разговоры!

В часть. Хоть бы уже осесть где-то. Хоть бы уже перестали гонять по всяким дырам и распредам! Ну до того надоело!

На этот раз мои пожелания сбываются: следующие пять месяцев мне будет суждено провести здесь, в городе Канаше Чувашской АССР.

Нас размещают в грязно-белом трехэтажном здании бывшей школы, снова перетасовывают и наконец формируют из нас четвертую автоматную роту. Состав: подавляющее большинство – украинцы из оккупированных областей, остальные – чуваши, мордвины и русские. Я попадаю в первый взвод, куда отбирают самых рослых, и начинается нормальная армейская жизнь, о которой я так тосковал: порядок, дисциплина и справедливость…