ЭВАКУАЦИЯ

Из дневника Мирры Самсоновны Разумовской

Июль 42 года. Я никогда не была воспитателем. И вот мне пришлось окунуться в воспитательное море. Я получила шестьдесят ребят, с которыми была помещена в один вагон. Мы эвакуировались из Ленинграда в неизвестном направлении. Маршрут менялся трижды.

Началась новая, непохожая на прежнюю, напряженная, динамичная и интересная жизнь, которая полностью захлестнула меня и помогла справиться с непроходящей тоской и мыслями о Ленинграде. Я стала жить, растворив себя в детском коллективе.

Появились новые, чисто психологические задачи. Это очень нелегко — подойти вплотную к сердцу ребенка. Не каждое откликается на зов, не каждое откроется, не всякое поверит и доверится.

Мой отряд — самый старший. Вместе со мной работает воспитателем доброжелательная и энергичная девушка Вера Рогова. В отряде много интересных ребят, с которыми мы уже подружились в пути. Разные характеры, разные судьбы, объединенные одной общей бедой — войной. Подавляющее большинство — сироты. У некоторых где-то на фронте отцы, у какого-то родственники в разных концах Союза. Почти все дети сильно изломаны пережитым, с психологией дистрофиков. Еда — Бог и царь их душ, ради нее они готовы на все. Разговоры постоянно кружатся вокруг этой темы даже тогда, когда они сыты. Были случаи, когда под подушками у девочек находили кучи обглоданных корок и даже плошки с остатками скисшей каши.

Постепенно вагон обживался. Дети знакомились, привыкали к необычной обстановке. Ссор почти не было, конфликты возникали только на почве еды, — трехразовые кормления были центральной темой дня, своего рода священнодействием. Особенно ненасытными казались Володя Панфиленок, худой костлявый парень, изможденная голодом Надя Каштелян и Геня Мориц. Геня, набив рот так, что уже не мог ходить, ложился на полку и, тяжело дыша, свесив вниз руку просил добавку.

В вагоне процветала менка. Сначала меняли друг у друга хлеб на кашу и наоборот. Потом стали менять чужие мелочи на съедобное. Потом переключились на казенное белье. На остановках тапочки, трусы, даже синие форменные береты быстро превращались в огурцы, яйца, молоко и ягоды. Однажды Панфиленок появился в вагоне с тремя селедками, от запаха которых весь вагон зажал носы. Бдительная Ревекка Лазаревна немедленно конфисковала добычу, решительно заявив, что холеры в вагоне не допустит. Панфиленок ужасно обиделся на этот “произвол начальства” и потом в течение недели ходил к матери Ревекки Лазаревны, жалуясь на лихую судьбу. И каждый раз добрейшая Ита Ноевна подкармливала его, чем могла, с лихвой возместив ему утрату злосчастных селедок.

В остальном все было нормально. Ехали дружно. Много говорили, шутили, смеялись. Постепенно, сближаясь, ребята начали делиться своими историями, рассказами о пережитом, которые часто заканчивались плачем, потому что за спиной у каждого была трагедия — потеря родителей, дома, семьи. Однако надломленные детские души почти всегда были открыты для шутки, для улыбки, для юмора. И я сразу поняла, что это чудо детской души нужно всемерно беречь и поддерживать. Наш путь до места, где детскому дому суждено было жить, состоял, как потом выяснилось, из нескольких этапов: поездом Ленинград – Шлиссельбург, пароходом через Ладогу до Кобоны, оттуда поездом дальнего следования через Горький до Мантурово, а из Мантурово “лошадиным транспортом” сорок километров до деревни Малые Угоры.

Лев Разумовский

Поезд из Ленинграда останавливается в Шлиссельбурге. Здесь кончается блокадное кольцо. Мы выгружаемся, чтобы продолжить наш путь через Ладожское озеро на восточный берег. Многочисленные тюки, ящики, узлы и пакеты постепенно заполняют всю платформу небольшой станции. Старшие ребята строятся поотрядно и под руководством Мирры и Веры Роговой, уходят на пристань. Все происходит шумно, суматошно, но после переклички становится на свои места и перрон понемногу пустеет.

— Позаботься о Мустафе! — уходя, кричит мне Мирра. — Что-то с ним неладно.

Мы, старшие, — Олег, Женька, Ника и я перекидываем вещи в бортовые машины. В таких же машинах уехали дошколята со своими воспитателями: Люсей Роговой, Марией Степановной Клименко и мамой . Я передаю очередной ящик Олегу и подхожу к Мустафе, одиноко сидящему около своего вагона на свернутом матрасе.

— Что с тобой?

— Ослаб. Ноги не ходят.

— Совсем не ходят?

— Совсем. Пропал Мустафа…

— Ну-ка, давай попробуем встать. Я тебе помогу.

Мустафа цепляется за мою руку, пытается встать. Но ноги его подкашиваются, и он падает рядом с матрасом.

— Олег! Давай сюда! Ну-ка подсади мне его на закукры.

Мне хорошо знакомо это — когда ноги становятся ватными и подкашиваются. Ровно шесть месяцев назад мои тоже не ходили, а сейчас я могу ему помочь.

Мустафа обнимает меня за шею, обхватывает бока ногами, и я несу его сначала через пути, потом мимо серых бревенчатых домов, потом грунтовая дорога выводит меня на небольшой пригорок. С него уже открывается серебристая Ладожская гладь. На ней пароходы, рядом с пристанью снующие по ней люди.

На пристани я ссаживаю Мустафу на деревянные мостки около Зинаиды Сергеевны Якульс, которая раздает ребятам своего отряда горячую кашу из большого котла.

Надо спешить к поезду, помочь ребятам завершить разгрузку. Через пару шагов я оборачиваюсь, чтобы еще раз взглянуть на Ладогу, и с изумлением вижу, как ослабший Мустафа довольно бодро встает с мостков, своими неходящими ногами приближается к котлу и протягивает руку с миской…

Прощальный гудок, и пароход с тремя сотнями детей на борту отчаливает от причала Шлиссельбурга. Идет дождь. Серое небо, свинцовые волны, хмурое Ладожское озеро. Старшие дети тесной кучкой сгрудились на борту, вцепившись худыми руками в поручни, с тоской и надеждой смотрят вдаль, туда, где небо соединяется с водой, где нет бомбежек, где их ждут покой, еда и жизнь.

В трюме тесно и сыро. Там набито битком. Малыши — вповалку на полу, так что не пройти, не пролезть к любому из них. Как тени, бродят воспитатели с красными от бессонных ночей глазами. Смотрят за детьми, пытаясь помочь им. Пароход сильно качает, детей рвет, они стонут и плачут. На палубу выходит боцман.

— Эх, ребят жалко! — бормочет он, застегивая бушлат.

— Конечно, жалко! — откликается молоденькая круглолицая Люся Рогова, — Мучаются дети…

— Что мне, ваших жалко? — искренне удивляется боцман. — Мне своих ребят жалко. Им убирать!..

На палубе появляется Ольга Александровна. В руках у нее серое цинковое ведро, полное обрезков хлеба и булки. Она направляется к группе детей, стоящих у борта.

— Ребята, берите хлеб. По очереди.

Слово “хлеб” действует как удар кнута. Доселе неподвижная кучка прижавшихся друг к другу детей срывается с места и в момент окружает ведро с хлебом. Мелькают руки, головы. Кто-то падает, кто-то набивает себе куски за пазуху, кого-то толкают, а он, вцепившись в ручку ведра, тянет его к себе…

— Назад! — кричит Ольга Александровна, и ее голубые глаза становятся круглыми. Она вырывает ведро из уцепившихся в него рук и… раз! — выбрасывает его за борт…

Ведро с легким стуком ударяется о волну. Серые и светлые кусочки исчезают в темных волнах. Дети, перегнувшись через борт, замирают от ужаса и невероятности происшедшего.

Ольга Александровна еще кричит что-то своим резким и высоким голосом. А маленькие фигурки повернулись спинами к ней и оцепенело глядят на темную зыбкую воду, поглотившую такую драгоценность…

Из дневника Мирры Самсоновны Разумовской

Ладога встретила нас проливным дождем, под которым мы выгрузили наше имущество из вагонов и погрузили его на пароход. Работали до изнеможения, до боли в руках, но дружно и слаженно. Воспитатели, администрация, старшие ребята — все участвовали в этом.

Впервые оказавшись на Ладожском озере, я сразу вспомнила, что именно здесь зимой пролегала узенькая дорога жизни, которая непременно войдет в историю. Вспомнился голод, заснеженные пустынные улицы и драгоценные граммы, от которых зависела наша жизнь. А та ледовая дорога была не шире десяти метров.

Когда пароход с зенитками, возле которых неотступно дежурили моряки, медленно отчалил от берега, я неотрывно смотрела назад. Там, в Ленинграде , остались мои близкие. Шел 1942 год. Блокада не снята. Что ожидает город и его жителей? Пароход шел быстро. Через два часа мы уже были у пристани на другой стороне озера и вздохнули с облегчением: нам повезло, мы прошли водный путь без бомбежки!

Самое сильное впечатление от встречи с Большой Землей: рабочие, сидевшие на досках пристани, ели крутые яйца, спокойно макая их в соль и заедая хлебом и зеленым луком. Это было невероятно! Сама обыденность этой сцены не укладывалась в наших головах…

Только здесь, ступив на серую дощатую пристань, я с полной очевидностью поняла, что наша эвакуация — свершившийся факт. Назад пути не было. И снова мысли вернулись к Ленинграду и сами собой родились строки:

Стоит опаленный в боях Ленинград,

Столицы священной несогнутый брат.

Пусть раны на теле твоем, Ленинград,

Пусть в воздухе часто снаряды свистят…

Записать их было нечем, не на чем и некогда — тяжелые вещи перемещались с парохода на пристань вручную, а потом в кузова присланных машин.

Олег, Женя, Ника, Люся Чидина, Мария Николаевна Рогова остались выгружать вещи из трюмов. Я решила подкормить грузчиков. Выпросила у поварихи Лиды буханку хлеба и банку сгущенки. Все это богатство в минуту исчезло в ребячьих ртах. Они повеселели и с новой энергией принялись за тюки. Вдруг завыла сирена и послышался самолетный гул. Вмиг были сброшены брезенты. Зенитки на пристани подняли стволы в небо. Быстро отчалили и растаяли в тумане катера. Тревога продлилась минут двадцать. Гул самолетов исчез, все закончилось благополучно.

Подошедшие вскоре машины забрали все вещи и ребят. Я поехала последней машиной после трехчасового ожидания. Дорога была ухабистой, машину бросало из стороны в сторону, соответственно вещи вместе со мной летали свободно от борта к борту. Из повстречавшейся на пути машины выскочил Панфиленок и радостно прокричал:

— Мирра Самсоновна! Я в Лаврове съел пять тарелок супа с настоящей картошкой, мясом и крупой!

Небольшой поселок Лаврово — пересылочный эвакопункт, — сплошь забит эвакуированными из Ленинграда. Люди бегают с посадочными талонами, переносят вещи, бидоны, кастрюльки с молоком и вповалку спят на земле.

Надя Каштелян

… В поезде нас кормили хорошо, только мне было все не наесться. Только и думалось, как дожить от завтрака до обеда, от обеда до ужина.

Когда приехали в Кобону, нас кормили, но мне показалось мало. Я пошла в соседний огород, нашла там за сараем много лебеды, рвала ее и ела до сытости. Там же на Ладоге, у меня украли чемодан со всеми моими вещами.

Когда мы потом приехали в Угоры, пошли в деревню и поменяли наши чистые школьные тетрадки и блокнотики на картошку. Хозяйка нам наварила, поставила на стол целый большой чугун, и мы всю эту картошку съели прямо с шелухой.

Из дневника Мирры Самсоновны Разумовской

Весь день в лихорадке и сутолоке беспрерывной работы, а вечером старших ребят разместили по каким-то домам: улеглись вповалку на полу, положив под голову рюкзаки или вещмешки.

Ранним утром следующего дня началась погрузка в эшелон дальнего следования, который должен был везти нас далеко на восток, в безопасный район России.

Грузили лихорадочно быстро, тюки просто кидали в тамбуры вагонов. Состав двинулся. Сначала медленно, потом, набирая скорость.

Началось растаскивание вещей по вагонам и размещение их под полками, на полках и на полу. Мы распороли тюки с матрасами, и вагон приобрел почти жилой вид. Скоро все дети, измученные обилием впечатлений и кратковременными ночевкам, крепко уснули и даже к еде их невозможно было разбудить.

Ехали без комфорта. На нижних полках спали по два человека. На полу, на тюках между полками спал еще один. Когда ночью вдруг раздавались вопли, это означало, что слезавшие с верхних полок наступили на спящего на полу.

Лев Разумовский

Кобона. Эвакопункт. Поздний вечер. Я иду искать маму. Огромное помещение бывшей церкви битком набито сотнями детей. В церкви полутемно. Слабые огоньки коптилок и редких свечей выхватывают из полутьмы фрагменты полуциркульных сводов, лица и отдельные фигуры взрослых из копошащейся , плачущей, гудящей массы детей, лежащих вповалку на всей площади внутреннего зала церкви. Здесь скопилось сразу несколько детских домов, выехавших из Ленинграда. В размещении детей видимо существует определенный порядок, но на первый взгляд это все равно огромное скопище, этот детский муравейник, вызывает чувство щемящей тоски тревоги..

Еще от входа я замечаю маму, которая с растерянным и горестным видом стоит среди своих малышей, лежащих на полу на расстеленных тюфяках. Мама наклоняется то к одному, то к другому, что-то им говорит, поправляет одежонку, с трудом передвигаясь между плотно лежащими телами.

Я издали машу ей рукой и, осторожно ступая через детские тела, пытаюсь пробраться к ней.

Сначала я продвигаюсь успешно, но чем дальше, тем труднее становится найти пустое место, чтобы поставить ногу. Шагах в пяти-шести от нее я останавливаюсь. Дальше сплошные тела, пройти невозможно. Мама протягивает мне кружку с водой — то большая ценность, и я очень хочу пить, но дотянуться до кружки невозможно. Мы перекликаемся с ней на расстоянии. Я сообщаю ей последние новости и спрашиваю, где и как она собирается ночевать.

— О чем ты говоришь? — устало машет мне рукой мама, и я ухожу, оставляя ее в тревоге и озабоченности.

Тяжелый смрад, исходящий от поносящих детей преследует меня до выхода. Июльская ночь встречает прохладой, ветерком и приносит облегчение.

Ира Синельникова

Наш детский дом стал эвакуироваться. Перед посадкой в поезд у многих ребят начался понос. Нас, старших, послали в вагоны, где были малыши двух-трех лет. Мы за ними ухаживали. Потом нас посадили на пароход. Я была на палубе, когда объявили тревогу. Какой-то моряк сказал, что лучше оставаться наверху, накрыл меня брезентом и сказал, чтобы я не боялась. Слава Богу! Мы переплыли Ладогу и остановились в какой-то деревне. Узнав, что мы из Ленинграда, местные жители стали нас расспрашивать о блокаде, но не поверили нашим рассказам, решили, что мы хотим их разжалобить.

Тамара Логинова

Когда нас привезли в Мантурово, местные женщины , глядя на нас плакали, жалели нас, а Ольге Александровне говорили: ”Доченька, ты их по дороге всех похоронишь”. По приезде в Мантурово нас завели в столовую, и посудомойка, жалея нас, говорила: “Какие скелеты!”

А через три года, когда мы уже возвращались в Ленинград, та же женщина в той же столовой радовалась за нас: “Какие мордатые стали!”.

Из дневника Мирры Самсоновны Разумовской

26 июля 42-го года. Опять стучат колеса. Уже третьи сутки, как мы едем на восток. Уже проехали Волхов, Тихвин. Сегодня была остановка в Пикалево. Едем медленно, подолгу простаивая на неизвестных железнодорожных разъездах, а иногда в поле или лесу. В вагоне душно. Июльское солнце раскаляет железо. Тяжелый запах испарений, пота, давно немытых тел и нестираного белья.

Едем уже третьи сутки. Я продолжаю знакомиться с детьми. Каждый день новые впечатления, новые характеры. Мне интересно.

Олег Громов, племянник Ольги Александровны. Родители погибли в блокаду. Красивый сильный мальчик. Мужественное лицо, светлый чуб, голубые глаза. Спокойный, уверенный в себе, всегда готовый прийти на помощь, на выручку. Про таких говорят — “надежный”.

Ника Бобровская — сгусток энергии, доброжелательности, улыбчивости. Выделяется из всех детей цветущим видом, бодростью и работоспособностью. Румянец во всю щеку — кровь с молоком!

Женя Ватинцев — живой разболтанный веселый мальчишка. Музыкален. Любит петь, быть в центре внимания.

Забавный и хитрый Мустафа. По-русски говорит скверно, но рассуждает много. Ссорится со всеми, не переставая улыбаться. Не знает разницы между своим и чужим и одевается в то, что лежит рядом. Вот очередная ссора с Сонькой Сулеймановой, которая, не обнаружив своих тапок, свесила с верхней полки над Мустафой голые ноги и запричитала, требуя свои туфли.

— Сонька, говнюк, чего ноги свесил, как рак?

— Сам говнюк! Отдай мои туфли!

— Нет у меня твоих тухль. Это мои тухли.

— Нет мои!

— Иди на куфню. Спроси этого, как его… тетю Лиду. Наверное, он забрал. Общий смех в вагоне. Девочки за Соньку, мальчишки за Мустафу. Тема еды на время забыта.

Мустафа был одним из самых слабеньких. Он целыми днями лежал, любил, чтобы за ним ухаживали, в еде был капризен. Положение ослабленного позволяло ему не вставать и не мыться, часто стонать и лежать с голым задом. Когда ему пеняли на это, он невозмутимо отвечал:

— А жарко . Могете отвертеться и не глянуть.

Его жалели. До тех пор пока не застукали: ночью после двух суток лежания и стонов он встал и выпил двухлитровый бидон со сладким чаем. Потом бодро влез на полку и застонал снова.

У него был друг, Шавкет. Круглоголовый живой и подвижный мальчишка с круглыми хитрыми глазами, в прошлом мелкий воришка. Говорил он басом, быстро, немного заикаясь. Однажды он пришел к Мустафе не утром, как обычно, а к ужину. Я спросила, где он был. Он ответил, что весь день искал тону.

— А что такое тона?

Ответ был настолько же многословен, насколько непонятен. Потом выяснилось, что “тону” его послала искать Ольга Александровна. Ольга Александровна подтвердила:

— Да, он позволил говорить со мной неподобающим образом. Я его выставила и потребовала найти другой тон…

На протяжении десятидневного пути в поезде дальнего следования, между трехразовыми кормежками, общими разговорами и мелкими конфликтами, под стук колес дети продолжали делиться воспоминания.

Валя Тихомирова

Когда нас стали эвакуировать, каждому выдали в дорогу неприкосновенный запас — по буханке хлеба и строго предупредили, чтобы в конце пути сдали на кухню. Ольга Александровна сказала:

— Если тронете хлеб, высажу!

Мы с Тамарой Соевой ехали на одной полке. Нас кормили хорошо, но запах хлеба дразнил постоянно. И Тамара стала потихоньку от своей буханки отщипывать. А я боялась, буханку берегла, напоминала ей про угрозу Ольги Александровны. Она ответила:

— Пугают…

По приезде в Угоры нам велели буханки сдать. У меня была целая, а у Тамары один мякиш серединный, так и сдала, и ей ничего не сказали.

Лев Разумовский

Поезд дальнего следования. Говорят, едем на Горький. Я знакомлюсь с ребятами. Среди них заметно выделяется невысокий хромой парень с острым взглядом, облупленным носом и уверенным хрипловатым голосом. У ребят, даже более рослых и сильных, он пользуется необъяснимым бесспорным авторитетом: “Сашка сказал”, “Не тронь — это Сашкино”, “Скажу Сашке, тогда узнаешь!” — слышу много раз за день.

Мы встречаемся с ним в проходе у окон. Прищур зеленоватых глаз, обмен двумя, тремя фразами, и завязывается наш интересный разговор.

— Ты “Овода” читал?

— Конечно! Вот человек был! Никого не боялся!

— А “Монтекристо” читал?

— Еще бы! Любимая книжка!

— Ты много читал, я смотрю. А что до войны делал?

— Учился. Много учился, — быстро, в тон мне реагирует Сашка. Плутоватая улыбка. Хитрые глаза. Чувствую какой-то подвох.

— Чему учился?

— Где притырить, что слямзить, как хавиру на бой пустить…

— Врешь ты все..

— Ты что — не веришь? Хочешь, фокус покажу?

— Давай.

— У тебя носовой платок есть?

— Есть.

— В каком кармане?

Я хлопаю себя по боку

— Так. Следи за мной, я его красть буду. Следи внимательно. Особенно за руками.

— А-а-ап-чхи!

Сашкино лицо сморщивается, глаза превращаются в щелочки, рот открывается, и он оглушительно чихает несколько раз. Потом медленно лезет в свой карман, достает мой платок, вытирает выступившие слезы, затем с хрюканьем сморкается в него, сует мне в руки и говорит:

— Извини, у меня насморк!

— Ну и чудеса!

— Не зевай!

Сашка заразительно хохочет, радуясь блестяще выполненному трюку, и я хохочу вместе с ним.

Поезд мчится, постукивая по шпалам. За окнами проплывают зеленые поля, под колесами громыхает мост, в речке купаются мальчишки. Я скашиваю глаза и замечаю, что на подножке нашего вагона прилепился парень с бледным и рыхлым лицом, на ногах лапти, холщовый мешок за плечами.

— Смотри, вон с нами еще один пассажир едет.

Сашка выглядывает в открытую верхнюю часть окна, замечает парня и резко выкрикивает:

— Эй ты, хмырь! Ты что прилип?

— А тебе пошто? — огрызается парень и разражается матюгом.

Реакция наступает мгновенно. Сашка меняется в лице. Одним движением подтягивает свое сухое жилистое тело к открытой фрамуге и перекидывает ногу за окно.

— А ну вали отсюда, падло скобское! Рви с подножки, — рычит Сашка, перекидывает вторую ногу, и перебирая руками по раме (в зубах неизвестно откуда взявшаяся финка), двигается к подножке, к обомлевшему деревенскому…

Я вскакиваю на приступок, перегибаюсь наружу и хватаю Сашку одной рукой за волосы, другой за руку. Он поворачивает ко мне искаженное злобой лицо и что-то хрипит сквозь сомкнутые зубы. Я что-то тоже ору и изо всех сил тяну его наверх. Боковым зрением вижу перепуганного парня, который присел, забился в угол подножки и отчаянно кричит:

— Не надо! Ой, не надо…

Каким-то невероятным усилием втягиваю в вагон Сашкину голову, захватываю ее и начинаю всем телом давить вниз. Финка со стуком падает на пол. Сашка рычит, но я все-таки перетягиваю его и держу, зажав изо всех сил. А он, дрожа всем телом, понемногу затихает и успокаивается.

— Ты что, с ума сошел? Чего ты на него полез? Да ты бы скопытился под колеса!

Сашка молчит, хмурится, а потом, шмыгая красным носиком, выдавливает, глядя на меня исподлобья:

— Ну, Лева, пускай он за тебя Богу молит. А то лежать бы ему сейчас в крови под откосом.