– Четвертая рота! Подъем!
Летят в сторону одеяла, вскакивают в полутьме серые тени, лихорадочно натягивают на себя одежду.
– Умываться – бегом марш!
Выбегаем в холодный вестибюль.
У длинных жестяных рукомойников толпа в грязно-белых рубашках. Бледные мокрые лица, синевато-красные уши, от мокрых рук идет пар. Все делается наспех, моемся без мыла, его нет.
Быстро плещу себе на руки ледяную воду, крепко тру их, несколько раз провожу мокрыми руками по лицу. Долго здесь не задержишься – холодно, и в спину тычут – освобождай! С боков толкаются, всем тесно, рукомойники не рассчитаны на такое количество людей. Вытираюсь кое-как и бегу в казарму. Там все-таки теплее, и можно, надев гимнастерку, постоять минуту-две около теплой трубы, если место не занято.
– Первый взвод! Становись!
С грохотом становимся поотделенно. Впереди меня сутулые плечи Замма, сзади дышит Пашков.
– Напра-во! Равняйсь! Смирно! Равнение на середину! Товарищ лейтенант! Взвод выстроен. Докладывает сержант Филиппов!
Сказал как отчеканил. Даром что маленький, а боевой у нас сержант!
Барсуков обходит взвод. Его острый профиль сегодня как-то особенно четок. Яркие пятна резко граничат на белом, чистом лице.
– Вольно! – командует он, и мы расслабляем левую ногу. – Слушайте меня внимательно, – говорит Барсуков, резко повернувшись. Он всегда резок в движениях, голубоватая шинель сидит на нем ладно, портупея браво пересекает грудь, шапка из серой цигейки ловко сидит на голове, сапоги всегда ярко начищены. Щеголеват наш командир. И, пожалуй, красив какой-то нервной, броской красотой.
– Сегодня начинаются учения в полевых условиях…
Мы притихаем.
– После завтрака получить лыжи, подогнать. В восемь ноль-ноль выходим. На трое суток. Ночевка в лесу. Общий марш около шестидесяти километров. Сержант! Проверьте готовность взвода, получите вещмешки, котелки, сухой паек.
Лейтенант выходит, а мы сбиваемся в плотную кучу и обсуждаем предстоящее.
– Ну шо воны дадуть на той сухой паек!.. – жестикулирует Жижири. – Хлиба трохи да крупы того мене…
– Да половыну сержанты заберут до сэбэ, – вставляет Перлык.
– Потянем ноги шестьдесят километров…
– Хиба ж можно ночуваты у лиси у таку люту морозыну!
– На завтрак становись!
Выходим на улицу и сразу замечаем, что мороз стал сильнее. Пар изо рта вырывается клубами и стоит белым облаком над нами. Филиппов сегодня не придирается, не заставляет по два, по три раза начинать марш с места. Он озабочен и торопится.
Столовая встречает знакомым запахом баланды, звоном мисок, разноголосым шумом.
Щи, хлеб, сахар, чай. Все.
– Выходи!
Приятное закончилось. Теперь в поход. Каков он будет? Как мы будем ночевать в лесу? Выдержу ли шестидесятикилометровый переход сейчас, когда сил осталось так мало?
Лыжи неожиданно достаются мне хорошие: легкие, светлые, с новыми креплениями. Пробую их на ходу. Идут хорошо, и ноги не забыли автоматику движений.
Кругом все прилаживают лыжи, озабоченно снуют сержанты, раздают вещмешки, распределяют сухой паек.
Мимо пробегает на лыжах Борька Юхимец. Автоматически отмечаю его легкий раскатистый спортивный шаг. За ним трюхает Жигалка, виляет задом.
– Жигалке хлеб не давать! Опять сожрет половину!
Замм ковыляет мимо меня. Левая лыжа наезжает на правую. Падает.
– Перемени лыжи!
– Heт больше лыж, – уныло отвечает он, счищая снег с шинели.
– Да ты перемени лыжи на ногах. Ты когда-нибудь ходил на лыжах?
– Я? Нет! Тоже мне удовольствие!
Вот чудило…
Мысленно проносятся передо мной Угоры, утонувшие в снегу, и наши лыжные вылазки ночью. Мы собирались втроем: Олег, Женька и я, становились на лыжи и, миновав почту, выходили на высокие склоны Унжи.
…Снег под луной сверкает зеленоватыми округлыми пятнами, окруженными глубокой черной синевой, где-то внизу елки, запорошенные снегом, причудливо рисуют странный узор; Унжа лежит далеко внизу голубовато-зеленой полосой.
Тишина. Сзади темные силуэты изб с красноватыми огоньками в окнах, а впереди безмолвие.
Олег гикает и срывается вниз. Я отталкиваюсь палками и лечу за ним. Лыжи все убыстряют ход, я сгибаю ноги и прижимаю палки к бокам, отнеся их назад, ветер уже свистит навстречу, выжимая слезы из глаз. Только бы удержаться! Еще быстрей несут лыжи, лечу почти на корточках, весь подавшись вперед, и каким-то седьмым чувством сохраняю равновесие… Голубые и синие пятна летят мимо. А вот и снежная гладь реки. Распрямляюсь понемногу – раз! – и я взлетаю на крутую горку противоположного берега.
Невдалеке смеется Олег:
– Ну как?
– Здорово! – выдыхаю я и утираю выжатые ветром слезы.
Жарко. На душе праздник, и лунная красота воспринимается удивительно ощутимо. Морозный воздух, как яблоко, – душистый и сладкий…
Мы поджидаем Женьку, который, благополучно cъехав с большой горы, взлетает на маленькую и кубарем валится в снег. Мы хохочем на всю Унжу и опять забираемся на высокий берег, чтобы снова и снова почувствовать себя летящей в голубом свете птицей!..
– Рота! В ружье!
Рота выстраивается перед казармой. Мы в полном походном снаряжении. Лыжи стоят у правой ноги.
Борисов ходит перед нами и объясняет боевую задачу. Сегодня он, кажется, трезв, и от этого еще злее, чем всегда. Короткие фразы и слова вырываются без видимой связи и повисают в воздухе. Командиры взводов докладывают о готовности.
– На лыжи становись!
Шум, скрип ремней, стук лыж об автоматы.
– Повзводно… – хрипит Борисов, – шагом… марш!
Пошли. Поплыли назад кирпичные дома, покосившиеся черные бараки, дымки над трубами унылых канашских жилищ. Идем гуськом друг за другом, постепенно входя в темп. Филиппов прокладывает лыжню. Маленький, юркий, он уверенно бежит на лыжах, иногда оглядывается назад, досадуя на тяжело идущего за ним Перлыка. За Перлыком идет Парамонов, умело идет: чуваш, лыжи знакомы с детства. Молодчий идет ровно и сильно, длинные ноги размашисто мерят снежную целину. Я обгоняю Замма и скольжу за Молодчим.
Мы уже оставили город и вышли на лесную дорогу, которая уводит нас в тоннель густого осинового леса. Лыжня становится четкой и удобной, сердце врабатывается в ритм бега, я согреваюсь и иду легко. Сквозь белесую мглу вокруг выглядывает солнце, и все моментально хорошеет, преображается, лес начинает светиться и цветиться, снег играет голубым и розовым, и от этой забытой красоты, от горячего тела в ритмичном движении становится хорошо. Лес сменяется полями, поля снова лесом, а мы идем и идем. Бодрость и задор первых километров начинают сменяться усталостью, лямка автомата натирает плечо. Темп наш угасает, мы идем медленнее и ждем привала, где нам обещали дать кое-что из сухого пайка. Привал. Раздают холодные ломти хлеба и кусочки сала. Мы осторожно перекладываем из ладони в ладонь небольшие беловатые квадратики, не решаясь отправить в рот это солоноватое чудо. Подобраны с шинели все крошки, облизаны пахнущие салом пальцы, и снова лыжи на ногах, автомат бьет по спине, а мы идем в сумерки январского вечера, испытывая после еды мучительное чувство голода.
Уже совсем темнеет, когда нас заводят с дороги в лес и объявляют ночевку. Все предельно устали, но мысли о предстоящем отдыхе, особенно о возможном горячем ужине, подбадривают нас и заставляют двигаться быстро, действовать споро.
Барсуков распоряжается, четко и деловито:
– Первое отделение! Снимать снег до земли.
– Второе отделение! Строить шалаш. Рубить жерди.
– Третье! В лес за лапником и дровами.
Мы расчехляем лопатки, опускаемся на колени в снег и начинаем вырезать большие пласты слежавшегося наста.
Глубок снег в чувашском лесу. Мы режем, роем и выкидываем тяжелые пласты, а земли все не видно. Наконец лопатка упирается во что-то твердое, и очередная порция снега выбрасывается пополам с землей и присохшими листьями.
Становится совсем темно. Мы работаем все упорнее – только в движении можно согреться. Снуют темные силуэты, рядом со мной копошатся в снегу согбенные фигуры товарищей. Мы подчищаем остатки снега. Чернеет дно прямоугольной снежной ямы площадью около двадцати метров. Сверху бросают валежник, и Филиппов поджигает его. Маленький желтый огонек, внезапно возникший среди холода и тьмы, завораживает всех. Усталые солдаты останавливаются с грудами дров и охапками еловых веток в руках и смотрят как зачарованные на растущий, разгорающийся костерок.
– Что встали? – кричит Филиппов. – А ну, за дровами бегом!
По колено утопая в снегу, идем в лес, на ощупь угадывая стволы деревьев и спины товарищей. Мороз крепчает. Невдалеке мы замечаем красные отсветы костров второго и третьего взводов. Черные тени снуют вокруг них, копошатся, тащат поклажу к своему муравейнику.
Нарезав еловых лап и набрав дров, возвращаемся к своему взводу. На всей площади обнаженной нами земли пылает, краснея и треща, веселый прямоугольник огня. Филиппов и Смирнов длинными палками разгребают горящие ветки, раскидывают их по углам. Мы стоим как завороженные у края светящейся ямы, мечтая, чтобы нас уже больше не гнали обратно в лес, но идти приходится снова и снова, и только когда куча хвороста начинает быть выше наших голов, а костер превращается в угли, нам приказывают начать строить шалаш. С трудом двигаясь от холода, мы возводим толстые жерди, переплетаем их тонкими, укрываем лапником в кромешной тьме. Рядом угадываются голоса товарищей, двигающихся автоматически, работающих, падающих и снова встающих.
Последнее дело: лапник укладывается на тлеющие угли, «двери» заделываются плащ-палаткой от ветра. Наш дом готов.
Мы сидим скорчившись, прижавшись друг к другу, молча и напряженно глядя на пылающий в центре костер, на ведро с шипящим тающим снегом и на грязно-желтые кубики пшенного концентрата, разбиваемые саперной лопаткой.
Как в полусне, оглядываюсь вокруг. Низко нависают темно-зеленые колючие своды над нами, и верхние языки пламени с хрустом лижут отдельные веточки. Чернеет ведро с кашей в рубине костра. Спереди пышет жаром, сзади поддувает стужа, зато снизу, из-под лапника, на котором мы сидим, тянет теплом. Здорово все-таки придумали – прогреть землю.
На коленях нарезают хлеб, и вот наступает долгожданный миг: мы отхлебываем из котелка горячую жидкую кашу, строго соблюдая очередь – сначала Замм, потом я. По полкотелка на двоих да обычная двухсотграммовая пайка хлеба.
Ночь. Слышно, как воет ветер за непрочными стенами нашего «дома». Ноги, придвинутые к костру, жжет, спина мерзнет. Ворочаются, бормочут во сне солдаты, поворачивая к костру то один бок, то другой.
У костра, нахлобучив шапку по самые брови, сидит Барсуков и задумчиво подкидывает ветки в костер.
– На лыжи становись!
В предрассветной мгле и стуже начинается обратный путь. Темные ели расступаются перед нами. Серо вокруг. Ноги тяжело передвигают лыжи. Двигаемся медленно, проваливаясь по насту. Светлеет.
Старый лес уступает место перелеску. Перелесок выводит нас на дорогу. Трудно войти в ритм, а ведь это только начало. Впереди тридцать километров. Вытянем ли?
В Мантурово я довольно легко ходил сорок километров за восемь часов. А сейчас…
Движение часто задерживается тем, что кто-нибудь падает, а потом долго и неловко поднимается. Филиппов бегает то вперед, то назад, ругает и подбадривает падающих. Сам он бодр и легок на ноги, как и прежде.
Минуем чувашскую деревню. Глухие высокие заборы. Собаки лают из подворотен. Темные крепкие избы. Резные наличники. У околицы бабы, замотанные платками по самые глаза, молча смотрят нам вслед.
Деревня осталась позади. Навстречу нам катят сани с гармонистом. Слышна музыка, пение, сани убраны лентами, за ними еще одни сани. Поравнявшись с нами, сани останавливаются. Музыка смолкает. Смотрю на них из-под воротника. Девки в обнимку с парнями. Гармошка. Другая. Ленты, вплетенные в лошадиные гривы.
– Свадьба… – хрипло вздыхает кто-то сзади.
Снова идем, опустив головы, а ветер усиливается и колет лицо острыми снежинками. Лыжи проваливаются и совсем не скользят.
…Свадьба… Это из другого мира… Что там бывает, на свадьбе? Танцуют, играют, едят… много едят… Да, это из другого мира. Серая белизна окружает нас, мимо тянутся поля. Ветер налетает все яростнее, валит с ног, забирается под одежду. Все чаще падают солдаты, и все медленнее становится движение. Колонна ползет, останавливается, снова ползет медленно, как усталая гусеница.
– Стоо-оой!
Поворачиваемся спиной к ветру, руки в рукава, треплются полы шинели.
– Снять лыжи! – слышится издалека, и колонна приходит в движение. Отстегиваем лыжи, связываем их вместе. Бечевками приматываем палки. Скорее закоченевшие руки в рукавицы!
– На пле-чо! – Лес лыж взметает над головами.
– Шагом маа-арш!
Идти стало легче, несмотря на то что проклятый ветер вырывает лыжи из рук, бьет ими по голове.
Вперед. Вперед. Впереди казарма, горячая баланда, а кругом серое стылое безмолвие.
Быстро наступают сумерки. Дня почти не было. Январь – дни коротки, а ночи длинны. Скрипит снег под ногами, качаются спины передо мной, сгорбленные, темные.
Опять теряется чувство реальности. Снег, снег кругом, шаг за шагом, шаг за шагом. Коченеет рука, держащая лыжи. Ноги в обмотках уминают снег. Стараюсь идти в след.
…Далеко-далеко мой дом, а может быть, и нет его уже. Падает человек передо мной, спотыкаюсь об него, но удерживаюсь.
– Руки помэрзли… – стонет он, и я узнаю Горьковца.
Барсуков подбегает к нам и поднимает упавшего. Я беспомощно топчусь рядом, все равно я бы не смог его поднять. Тьма обступила нас вокруг, и уже с трудом видно идущих впереди. Руки начинают коченеть всерьез… Голова туманится, и перед глазами рельефно всплывает далекий блокадный мираж… Ленинград… Снежная пустынная улица. Январь сорок второго…
…Я тащу тяжелое ведро по обледенелым ступеням, драгоценная вода плещется мне на валенки, они тоже все обледенели. Надо обязательно дотащить воду, но боль в закоченевших руках становится нестерпимой. Давлю ступеньки ногами. Еще ступенька, еще. Вот и облупившаяся коричневая наша дверь. Бью в нее окаменевшим валенком. Папа в черной меховой шапке, нахлобученной по самое пенсне, в сером ватнике и высоких валенках открывает мне дверь и забирает ведро. Я иду за ним, прижав к себе замертвелые руки, и слезы, помимо моей воли, катятся из глаз. Папа ставит ведро на холодную плиту, потом, стащив с меня варежки, укутывает руки байковым одеялом. Он трет их, дышит на них, а мне его очень жаль, такого большого, седого, в грязном сером ватнике, худого и небритого…
– Бодрись, ребята, бодрись! Скоро дойдем, уже десять километров осталось, – слышу я высокий голос Барсукова.
Этого еще не хватало – спать на ходу! Нельзя… Надо идти. Если упаду – некому тут меня поднимать…
Лыжи давят. Беру их в охапку. Хоть бы ветер стих, проклятый… Снова шагаем в непроглядную тьму…
Последние километры – самые тяжелые. Не помню деталей, помню только, что, шатаясь, добрели мы до казармы отдельными группами и поодиночке. Помню, как упал кто-то на кафельном полу за дверями и остался лежать, не в силах пройти оставшиеся десять метров до нар, как его тащили под руки, а ноги бессильно волочились по кафелю.
Медленно, как во сне, заходим в нашу комнату. Огромным усилием поднимаюсь на нары и падаю, последним движением натянув на себя одеяло…
Через четыре часа нас поднимают на обед. Узнаю, что Горьковец, Кузнецов и еще трое отправлены в санбат с помороженными руками и ногами…