Равномерный стук под полом и качание вагона заставляют меня проснуться. Ого! Да мы едем!
Дверь растворили немного, и свежий ветер врывается в вагон. Мимо нашего громыхающего вагона плывут костромские леса, кое-где богатые, густые, кое-где чахлые; тянутся унылые ноябрьские поля – иногда под снегом, иногда бурые; пробегают деревни, все однообразно серые и бедные; мелькает будка стрелочника и сам он, с желтым флажком в руке; идут вдоль пути ремонтные рабочие, в основном женщины. И снова поля, покрытые снегом, и снова серые деревеньки и леса, машущие нам ветками…
В вагоне оживление, на короткой остановке кто-то принес ведро снега, и теперь его оттаивают на печке для чая. Снег шипит и тает, поверхность его быстро опускается в ведро, и скоро только треть ведра мутной воды напоминает о бывшей роскошной белой шапке.
Пашка Громов, Витька, самый длинный парень в вагоне, и Мишка Соколов, вчерашний рассказчик, – встают у дверей. Пашка поднимает щепку и бросает ее в проходящую тетку с мешком за плечами. Щепка попадает тетке по валенку, и раздается дружный хохот. Теперь уже все трое начинают кидаться щепой и поленьями в идущих мимо по насыпи, гогот, улюлюканье, свистки сопровождают каждое удачное попадание…
– Закрой дверь!
– Остудили вагон! – орут с нар.
Дверь задвигается. Начинается еда.
Свет падает из двух маленьких окошек, расположенных по обе стороны двери. Сидящие наверху освещены, сидящие внизу – в полутьме, печка бросает отсветы, телячий вагон трясется и громыхает, слышен гудок паровоза, шестьдесят парней грызут сухари, жуют сало, попивают кипяток из кружек.
– Скоро Шарья будет!
– На базар пойдем!
– На Шарье базар баский!
– Льни-ко кипяточку, паря!
– Эй, ты, в очках! Ты, чай, не угорский?
– Нет. Ленинградский.
Несколько голов поворачиваются ко мне.
– С самого Ленинграду?
– Да.
– Поди, в Ленинграде-то лаптей не носил?
– Нет. У меня ботинки были.
– Ишь ты! Ботинки! Все городские – дармоеды. Наш хлеб едят, а работать – ни-ни. Пущай колхозник работает.
– А очки чего одел? – спрашивает меня крупный бледный парень с покатыми женскими плечами и рыхлым нездоровым лицом, на котором тускло поблескивают маленькие круглые глазки. У него самый большой сидор, в нем, наверно, пуда полтора сухарей. – Чего очки одел? – повторяет он. – Для форсу?
– Нет, не для форсу. Глаза слабые – читал много.
– Читал? – Глаза рыхлого парня становятся чуть больше и вдруг пропадают совсем – передо мной просто мясо. Широкое серое мясо.
– Читал! Ха! – Он силится сказать что-то остроумное и вдруг выпаливает:
– Библиотека!..
– Эй, библиотека, – орет Пашка Громов, – у тебя карты есть?
– Нет.
– Что же ты за паразит такой?
– Сам ты паразит, – говорю я преувеличенно спокойно и медленно. – А карты, если бумаги дашь, могу нарисовать.
Это действует. Ко мне сразу обращаются несколько голосов, тон их дружелюбен. Небольшой плотный парнишка с красивыми глазами приглашает меня наверх на нары, вынимает из котомки вдвое сложенную ученическую тетрадку и не спеша, бережно выдирает оттуда листы.
Достаю из глубин бушлата огрызки красного и черного карандашей и принимаюсь рисовать карты. Меня окружают. Кто-то наваливается на плечо и дышит в ухо чесноком.
– Глянь! И вправду рисует!
– Даму валяй, чтоб с буферами!
– Быстрей рисуй! Играть охота!
– Да не дави ты на него, мать твою!
Никогда в жизни не рисовал карт. Поэтому тройки, семерки, десятки идут у меня сносно, а вот на первой же даме я спотыкаюсь, хотя добросовестно выполняю заказ на буфера. Начинаю вспоминать, как я в детдоме расписывал стенки сказками Пушкина, и это сразу наводит на верный путь. Там у Царевны Лебеди был роскошный кокошник – рисуем его даме, дальше коса, а одета она была в парчовое платье и телогрейку. Рисуем. Теперь красить. Количество цветов, мягко говоря, ограничено, но ничего – карта будет графичнее, а заказчик у меня невзыскательный.
Переворачиваю карту, рисую зеркальное отражение моей Царевны Лебеди, и вот уже карта готова и идет по рукам. Ее рассматривают, обсуждают, хвалят. Мне приятно. Я хоть в чем-то себя здесь нахожу.
Затем появляется король, похожий на Додона, и валет – вылитый князь Гвидон. Я принимаюсь за очередную карту, но в этот момент поезд резко тормозит, и я чуть не валюсь с нар на головы.
– Шарья! – кричит красивый парень в коричневом полушубке.
– Шарья! Шарья! – все бросают карты и устремляются к двери.
Мой новый знакомый – его зовут Вадим – собирает карты, аккуратно укладывает их между листов тетрадки и прячет ее в котомку.
– Пошли на базар! – Он улыбается и показывает ровные белые зубы.
– Зачем? У меня все есть, а денег мало.
– Так у меня их совсем нет, – отвечает Вадим.
– Зачем же идти на базар? – удивляюсь я.
– Да так! Поглядеть того-сего!
Вадим выпрыгивает из вагона и бежит за остальными.
Большая группа – человек двадцать – подходит к нашему вагону. Среди них выделяются четверо: трое огромных могучих парней, один другого выше и рослее, и невысокий, до невероятия широкий парень в армейской серой шапке, в сером ватнике и с бутылкой водки в руках.
– Межаки, – говорит кто-то приглушенно. С нар спрыгивают, молча теснятся у входа. Наших в вагоне осталось тоже человек двадцать, но, видимо, дерзкая уверенность в себе межаков действует на наших подавляюще, я чувствую, что они трусят. Четверо межаков лезут в вагон. Они все пьяны. Остальные полукругом стоят у двери в ожидании.
– Мантуровские! – кричит самый высокий парень и обводит всех смелыми наглыми глазами. – Мы же к вам мириться пришли, паражитов вас в гроб!
– На один фронт едем! – неожиданно высоким голосом вступает широкий.
Он замолкает и смотрит на нас мутным пьяным взглядом. Бутылку с самогоном он держит, как гранату, непонятно, что он сделает в следующее мгновение – приложит ее ко рту или запустит кому-нибудь в голову.
– Ну, верно я грю? – повторяет он. Тон становится угрожающим.
– Верно, паря, верно, – говорит наш долговязый Витька и выходит к печке. Тон его подобострастен, он как-то заискивающе улыбается.
– А верно – так выпьем! – высоко тянет широкий и сует Витьке в рот горлышко.
Витька глотает два раза и закашливается, самогон льется ему за воротник, широкий вырывает у него бутылку, пьет сам и потом изо всех сил бьет бутылкой по печке. Брызги самогона, осколки стекла летят во все стороны, все отшатываются, один осколок больно бьет меня по щеке. Я подношу руку к лицу. На пальце кровь.
– Кто это? – спрашиваю я тихо у соседа.
– Ленька Шабров! – отвечает так же тихо он. – Первый межацкий атаман, не гляди, что мал, а двоих уже зарезал! Сильный – страсть!
Между тем Ленька начинает выплясывать около нашей печки какую-то дикую чечетку, а трое огромных межаков лихо подпевают атаману, пол трясется, мантуровские, неподвижные и тихие, стоят вокруг.
Мы встречаемся взглядом с Ленькой, и он разом останавливается.
– А это кто такой? – спрашивает он и подходит ко мне. – Сопровождающий?
– Не, это с нами, ленинградский.
– Ленинградский? – переспрашивает Ленька, качается и ухватывается за меня, чтобы не упасть. Я чувствую, как он тяжел.
– А почему в очках?
Все смотрят на меня. А я смотрю на Ленькину правую руку, которой он крутит около моего лица, и мучительно вспоминаю, где я видел такую широкую кисть с короткими сильными пальцами, такую толстую грязную кисть, которая может шутя сломать мне руку или выбить глаз? Вспомнил! Зоологический музей в Ленинграде. Кисть гориллы на полированной деревянной дощечке. Только та была чернее и еще толще.
Ленькины глаза уставились на меня пристально и недобро. Его левая рука крепко держит меня за воротник бушлата, а правая продолжает качаться перед моим лицом. Надо что-то отвечать этой горилле. Что?
– Так! – неожиданно выпаливаю я. – Для форсу!
Ленька отпускает меня.
– Для форсу? Ах ты, хезо поросячье, для форсу!.. А он – ласковый! – говорит он своим друзьям и первым вылезает из вагона.
Вся ватага, с пеньем переплясом и гиканьем уходит, оставляя запах самогона и хрустящие под ногами осколки.
– Шо у вас тут? – появляется Пашка Громов, за ним красивый в полушубке, с ним еще десяток наших.
– Межаки приходили! Ленька Шабров сам пожаловал!
– Ну? Били?
– Не. Замирение было. Мириться пришли!
– А я водку с ними пил!
– А ленинградский-то! Не сдрейфил!
– А вы почто сдрейфили? Били бы их, сволочей!
– Тебя дожидались! Поди стыкнись с Ленькой! Он те кишки выпустит!
– А мы вот чего промыслили! – хвастает Пашка и с грохотом высыпает из-за пазухи кучу пшеничных пряженников.
Кто-то вынимает кусок вяленого мяса и начинает тут же его жевать, на нары высыпаются булки, пироги, сухари, один даже под общий смех ставит миску с овсяным киселем, и несколько человек лезут к нему с ложками…
Вагон наполняется. Шум, крики похвальба.
– А я у той тетки – раз! – пряженники – и ходу! Она блажит!
– А мы с Митькой, – задыхаясь от смеха, говорит парень в белой козьей шапке, – у бабы бидон молока поддали! Все молоко на землю! Баба матерится! Митька все лапти в молоке намочил!
Митька действительно снял лапти и сушит онучи у печки. Вагон хохочет. Лапти, полные молока, умиляют всех.
– Весь базар разбежался!
– Будут помнить мантуровцев!
– Да и межаков тожа!
– А старуха-то, та и ныне ревёть!
Я смотрю на все происходящее с изумлением. Что это? Удаль молодецкая? Грабеж? Все эти молодые парни – из голодных военных деревень, прекрасно знают, какая сейчас цена бидону молока или десятку пирожков, и вот так, за здорово живешь, без всякой к тому нужды – ведь все котомки полны всякой снедью, – они грабят старух, женщин, вынесших на жалкий шарьинский базар свои несчастные пирожки или сухари, оторванные от голодных детей!
Я не могу поверить своим глазам, меня что-то придавливает.
У нас в детдоме воровство преследовалось жестоко, за каждую уворованную репу или морковку, не говоря уже о казенных простынях и наволочках, обмененных на продукты у крестьян. Виновника наказывали, прорабатывали на линейке, изредка лишали обеда, а главное, укравший мальчишка или девчонка становились на долгое время объектом презрения и недоверия. Позорная кличка «вор» стиралась месяцами честного поведения, постоянным контролем, и как были счастливы глаза ребят, когда о ком-то из них, когда-то нечистом на руку, воспитатель говорил убежденно: «Юре Власову можно поручить раздавать сахар. Он не украдет!» А здесь, среди бела дня на моих глазах происходил массовый грабеж! Мало того, этот грабеж идет как веселая потеха, как лихая мужская игра!
– Эй, ленинградский! – прерывает мои мысли знакомый голос сверху, и Вадим наклоняется ко мне, сверкая улыбкой. – Пряженников хошь? – Он протягивает мне два румяных картофельных пирога.
Как, и он тоже? Такой симпатичный парень!
– Нет. Я не хочу, у меня свое есть, – говорю я и отворачиваюсь.
Вадим искренне огорчен.
– Как хошь. Они свежие! – И откусывает половину пряженника. Желтоватое картофельное пюре торчит из серой оболочки пирога.
– Библиотека ворованного не жрет! – объявляет рыхлый парень. – Ей купленного мама подавала!
Раздаются смешки.
Я чувствую, что надо укоротить этого рыхлого парня, так как он наглеет все больше. Я подскакиваю к нему, хватаю его за горло и ору дико:
– Ты, сволочь, еще раз скажешь «библиотека» – вся морда в крови будет!
Он отталкивает меня, и секунду мы стоим друг против друга. Вагон с интересом следит за начинающейся дракой, я чувствую себя на нервном подъеме, злость за все увиденное кипит во мне, пусть тронет – буду бить в эту серую морду, пока сил хватит!
– Ну, погоди, сука! – говорит он и отходит.
Поезд трогается, снова равномерный стук, снова погромыхивает телячий вагон, унося нас в серую снежную даль.