Часть первая. СЕМЬЯ

До войны наша семья жила на Третьей Красноармейской в старом четырехэтажном доме, в квартире, снятой для мамы дедом еще в 1915 году — году маминой и папиной свадьбы.

Окна квартиры смотрели на юг, солнце било в них все лето, наполняя комнаты зноем, и множество мух летело с находившейся во дворе помойки. После революции дом не ремонтировался, и штукатурка на стенах местами облупилась, обнажив бурый кирпич. Панель у дома состояла из выщербленных плит, а проезжая часть была вымощена крупным булыжником, по которому с грохотом проносились телеги с лошадьми. Этот грохот создавали железные обода на колесах, светлые от постоянного трения. Были и особые, шикарные телеги с резиновыми шинами и высоким сиденьем-сундучком для возчика. Они двигались относительно бесшумно и вызывали у нас, мальчишек, особое уважение. Лошади-тяжеловесы с мохнатыми щетками у копыт были украшены рядами желтых круглых латунных блях на сбруях.

К середине улицы булыжник сходился под наклоном, образуя скат для дождевой воды.

Напротив дома за дощатым забором помещался склад утильсырья, и туда часто съезжались подводы с разным хламом.

Я любил торчать у окон и наблюдать жизнь улицы. Особое удовольствие доставляли мне выпивки возчиков и последующие частые драки.

Выпивали возчики смачно. Достав из сундучка светлую бутылку, они аккуратно распечатывали ее и отмерив темным корявым пальцем треть содержимого, запрокидывали в рот и с бульканьем выпивали свою долю. Затем передавали другому.

Буханка хлеба, зеленый лук и вобла были уже разложены на передке телеги. Хлеб разламывали на большие куски и отправляли в рот вместе с перьями зеленого лука; воблу же разламывали на мелкие кусочки, предварительно ударив ее о голенища грязных сапог, и медленно со смаком пережевывали и сосали.

Выпив и закусив, возчики разбирали вожжи, подстегивали лошадей, которые с места срывались рысью к Забалканскому, и улица наполнялась невообразимым шумом.

Вход во двор ограничивали две покосившиеся гранитные тумбы, а над воротами висел гипсовый барельеф со знаком Осовиахима, который я любил разглядывать. Винтовка, перекрещенная пропеллером, в обрамлении листьев и лозунга озадачивала, что бы все это значило и как это сделано?

Вход во двор был переходом от света к мраку. Двор, куда никогда не заглядывало солнце, узкий и грязный, был заставлен поленницами дров, между которыми мы, мальчишки, играли.

Рядом с домом, впритык к нему возвышалась громада Института гражданских инженеров, переименованного потом в Ленинградский инженерно-строительный институт (ЛИСИ).

ЛИСИ всегда строился, и все детство перед моими глазами торчали деревянные леса, начинавшиеся за дощатым забором. Оттуда постоянно слышался стук молотков и скрежет пил, оттуда всегда летела пыль, оттуда же раздавался громкий звон, когда сторож бил молотком по подвешенной рельсе, возвещая о часе обеда или конце работы.

Нас, мальчишек, стройка притягивала постоянно. За забор лазить запрещалось, и именно по этому мы ежедневно лазили туда и бегали по скрипучим рельсам. Самое же большое удовольствие и даже долг каждого мальчишки, обязанного доказать, что он не трус, заключались в том, что бы прокрасться, минуя сторожа, к рельсине, бабахнуть по ней камнем и мчаться стрелой назад, через забор, к дому.

Были и другие уличные игры: лапта, маялка, пристенок, футбол, а так же категорически запрещенные катания на периллах.

Особым шиком при таких катаниях считалось уменье подняться на четвертый этаж по приступочкам ступеней, с другой стороны перил, со стороны лестничного проема, цепляясь за металлическую ограду и с замираньем сердца поглядывая вниз.

Зато каким удовольствием было оседлать гладкие блестящие перила в конце пути и лихо скатиться оттуда вниз, до самого первого этажа!

Панель была нашим клубом, местом встреч и ристалищем, где по неписаному мальчишечьему закону устанавливался железный табель о рангах — кто сильнее. Самым сильным мальчишкой нашего дома был высокий жилистый чернявый Васька Медведев, один из членов многочисленной семьи Медведевых. Свое звание первого он нес с каким-то внутренним благородством — не злоупотребляя силой и не обижая младших. Отец его Виктор Медведев был безоговорочно признан мальчишками самым сильным мужчиной дома. Это мнение о себе он завоевал беспробудным пьянством, частыми драками во дворе, в которых зверел и мог заколотить противника насмерть, если бы из соседних квартир не сбегались мужики и не разнимали дерущихся. Дома он бил жену и шестерых детей, которые при его появлении, как черные тараканы, быстро разбегались и прятались. Жильцы избегали встреч с ним, когда он возвращался домой во хмелю с налитыми кровью черными глазищами и кулаками, глубоко упрятанными в карманы.

На первом этаже нашей “парадной” лестницы жила многочисленная семья Рагозиных. Михаил Рагозин, юркий мужичишка с темными усиками и бегающими глазками, был дворником нашего дома. Жена его Вера, скандальная толстая баба, вечно торчала в окошке и не упускала случая вмешаться в жизнь улицы, поднимая крик и для установления справедливости оскорбляла всех направо и налево. Их сын Толька, мой сверстник, известный двору под кличкой “Карабзда”, учился писать, выводя на заборе ЛИСИ матерные слова, и каждый раз спрашивал меня, как написать ту или иную букву. Таким образом мы учились вместе: он грамоте, а я русскому фольклору. Михаил Рагозин не стоил бы упоминания, если бы я, много лет спустя, читая “Собачье сердце”, отчетливо и однозначно не узнал в Шарикове нашего дворника с его хамством и одновременной угодливостью.

На втором этаже в квартире N ° 4 жил мой приятель и ровесник Игорь Романов, с которым мы часто вместе играли. В дальнейшем, уже перед войной, он стал задираться, оспаривая мое законное — пятое место в мальчишечьей иерархии. Все предыдущие годы я считался сильнее его. Но он подрос, окреп и бросил мне вызов: предложил “стыкнуться”. Вызов я принял и в довольно жестокой драке одержал моральную победу. На деле он оказался сильнее и накостылял мне больше, чем я ему , но в конце драки заревел, и мальчишечья братия дружно присудила победу мне. Вернувшись домой с рваным рукавом и красной горящей физиономией, я сунул голову под кран. Мама забегала около меня с полотенцами, йодом и примочками, а папа, оказавшийся по случаю воскресенья дома, посмеивался и, казалось, был очень доволен случившимся.

После этого подрос и стал задираться Колька Яблоков, крепкий хулиганистый мальчишка. Но по рангу Колька был даже ниже Игоря, по этому, после того, как я резко оттолкнул его и предложил “стычку”, он отступил и драки не получилось.

… Оба они умерли от голода зимой сорок первого года. И Игорь, и Колька, и многие другие ребята нашего дома, мои приятели и неприятели, с которыми мы вместе лазили по лесам, гоняли футбол, воевали с мальчишками из других домов или загорали на крыше нашего дома…

На нашем третьем этаже в квартире N ° 5 жила семья Ивановых. Мать, Мария Ивановна, маленькая, забитая мужем и жизнью женщина, работала где-то на заводе. Отец, дядя Петя, инвалид, грузный, всегда пьяноватый, с носом цвета молодой свеклы, нигде не работал, но подрабатывал себе на хлеб и водку тем, что играл на свадьбах на гармони обрубками пальцев. Там его кормили, поили и давали с собой остатки еды, которые моментально исчезали в пяти голодных ртах. Две дочери, девицы двадцати и восемнадцати лет, и старший сын Вовка кормились самостоятельно, а Женька, Лилька и младший Витька питались неизвестно чем, где и когда. Однажды, когда я вышел утром на улицу, Вовка с дружками окружили меня.

— Сейчас проверим, — сказал Вовка. — А ну повтори: на горе Арарат растет крупный виноград.

Я четко повторил фразу, недоумевая, зачем им это понадобилось

— Надо же, — покачал головой Вовка, — все чисто!

Их квартира была убогой, темной, с окнами во двор. Старые, накрытые тряпьем топчаны, дощатый стол, несколько поломанных табуреток, железная круглая облупившаяся печка. Нищета била в глаза. Дети — худые и голодные, но, несмотря на это, доброжелательные и веселые. Моя мама шефствовала над этой семьей: часто дарила Марии Ивановне какие-то вещи, из которых мы вырастали, давала кастрюльку супа или еще что-нибудь съестное.

Женька был моим другом. Он часто приходил к нам. Мы вместе играли, вместе носились по Польскому саду, вместе ходили на “Чапаева”, вместе обедали или ужинали, когда он бывал у нас. Женька был моим самым внимательным и преданным слушателем, когда я выносил на улицу детские книжки и читал их ребятам.

У Ивановых было одно богатство, которое они очень, я бы сказал благоговейно, берегли, — дореволюционные стеклянные елочные игрушки. На Новый год, когда в доме появлялась елка, из каких-то тайников извлекался заветный ящик с тщательно упакованными и переложенными ватой игрушками, и наступал торжественный момент — украшение елки. Ни у кого из наших знакомых я не видел таких нарядных сверкающих шаров, гирлянд, фонариков и бус!

Вся семья Ивановых погибла в блокаду. Все в разное время. К весне квартира оказалась пустой.

Рядом с нами на площадке в квартире ° 8 жили Липшицы, наши друзья: сестры Лена, Поля и Женя, их брат Генрих, врач, и их мать, тетя Ревечка. Сестры, кроме Поли, были бездетные. Меня там любили и баловали. Тетя Ревечка неизменно ставила передо мной чашку с бульоном и белые сухарики, а сестры кормили конфетами и забавляли, каждая на свой лад. Поля осталась хромой из-за перенесенного в детстве полиомиелита. Однако это не помешало ей работать заведующей аптекой и выйти замуж за своего коллегу Якова Бенедиктовича Лозановского, грузного лысого человека с низким хриплым голосом и устрашающими черными бровями. Я его не любил и боялся, — он был строг и резок. Во время блокады этот неприветливый, суровый человек сыграл большую, а может быть, и решающую роль в спасении папы и меня от голодной смерти.

На четвертом этаже, над нами жил Михаил Грюнбаум с женой и взрослой дочерью. Грюнбаум, крупный и дородный мужчина, был всегда богато одет, держался надменно и дважды в день выгуливал Рекса, огромную немецкую овчарку. Иногда с Рексом гуляла толстая Люська, дочь Грюнбаума, которую мы мальчишки дружно ненавидели за ее презрение к нам и унаследованную от отца надменность. Зато мы любили Рекса и гордились им — самой сильной собакой нашей улицы. Мальчишки звали Люську и ее мать “немками”.

Рядом с ними на площадке жил профессор Яковкин с женой Верой Яковлевной и дочерью Наташей, высокой темноволосой и застенчивой девушкой. Однажды Вера Яковлевна пригласила нас к себе, и Наташа неожиданно подарила мне чудесную игрушечную лошадь на качалке, огромную, с большими красивыми стеклянными глазами, с хвостом из настоящего конского волоса и полной сбруей с металлическими стременами. Сколько радости принесла мне эта лошадь, когда я часами в упоении скакал на ней, поражая толпы врагов — белых буржуев! К тому времени я уже бегло читал и любимой книгой была подаренная мамой “Военная тайна” Гайдара. Поэтому боевой конь и острая шашка были для меня в ту пору совершенно необходимы, а отваги и патриотизма было у меня хоть отбавляй.

Двери нашей квартиры снаружи были окрашены коричневой масляной краской, на которой с правой стороны, примерно на уровне роста Карабзды, было довольно отчетливо процарапано гвоздем загадочное слово “жит”. Двери украшал голубой металлический ящик для почты, а слева от него круглела розетка старого звонка с надписью “Прошу повернуть” . Квартира начиналась с обширной передней, откуда вели три двери: одна в спальню, другая в столовую, а третья в длинный коридор, заканчивавшийся узкой кухней с большой чугунной плитой, грубым некрашеным кухонным столом, который моя няня Ксеня часто скоблила большим ножом, и табуретками с вырезанными в них полукруглыми дырками. В кухне же стоял большой сундук — собственность Ксени. Над ним висела икона Спасителя.

Спальня была квадратной солнечной комнатой с широкой нишей в торце и большой белой кафельной печью. Посередине, головами в нишу, стояли две широкие кровати с никелированными спинками — на них спали папа и мама. Между окнами — затейливый трельяж с тремя маленькими фарфоровыми бюстиками писателей на углах. Его когда-то собственноручно сделал дедушка Макс, мамин отец, — легенда нашей семьи. На стенке, смежной со столовой, висела картина работы деда: хвойный лес, дорожка, по которой медленно бредет пожилая пара. Белая двустворчатая дверь вела в столовую, где под большой люстрой со стеклянным матовым абажуром стоял крытый серой тканой скатертью с вышитыми шелком розами большой обеденный стол, а вокруг него тяжелые дубовые стулья с темно-зелеными кожаными спинками, декорированными круглыми латунными гвоздиками-кнопками. Вся мебель в столовой была делом рук деда, который при двух основных специальностях — врача и инженера — был еще художником и столяром-краснодеревцем.

Стенку напротив буфета занимала большая картина ”Сусанна и старцы”, тщательно скопированная дедом с работы неизвестного автора. Под ней помещалось пианино с двумя бронзовыми подсвечниками, а справа от него висел великолепный портрет Шаляпина в роли Бориса Годунова кисти художника Харитонова. Этот портрет всегда зачаровывал меня богатством цвета, смелым мазком, светом, и в дальнейшем, сравнивая его с репинскими портретами в Русском музее, я убеждался, что наш Харитонов не хуже. К сожалению, уже после войны, в минуту жизни трудную, мы с мамой продали его за бесценок театральному музею.

Третьей комнатой была детская, где мы играли и устраивали домашние спектакли. В моей памяти она почти не сохранилась, так как вскоре после моего рождения была разделена для подросших Мирры и Лили, моих сестер. Эти комнаты так и просуществовали до шестьдесят девятого года, когда нашему дому пришел конец — он был снесен, и на его месте вырос новый корпус ЛИСИ.

Из кухни черный ход вел на лестницу во двор. Там хранились дрова, всякая рухлядь и было грязно, пыльно и темно.

Детская память — цепкая. Я помню наш первый телефон — удивительное сооружение, прикрепленное к стене фигурно вырезанной светло-коричневой доской с деревянным ящичком посередине, с двумя черными металлическими кнопками “А” и “Б”, с двумя бронзовыми чашками-звонками. Для того, чтобы позвонить мы снимали черную трубку с круглым наушником и раструбом для речи и ждали ответа “барышни”. Потом нужно было сказать: — Барышня, дайте мне телефон номер такой-то, — и ждать ответа.

В дальнейшем, когда появились первые АТС, наш старый деревянный телефон заменили пластмассовым с крутящимся диском. Но мне жаль было расставаться со старым — он уходил из дома навсегда. В те годы телефон был большой редкостью. В доме их было всего два или три. Поэтому соседи часто наведывались к нам звонить к скрытому неудовольствию папы, который по характеру был строг и нелюдим, в отличие от всегда радушной и общительной мамы, предоставляющей возможность звонить всем.

Двери в квартире хлопали постоянно, в ней всегда было полно народа. Приходили Миррины друзья, студентки Герценовского института, Лилины подруги.

Когда я подрос, начали валом валить мои школьные товарищи. Всех кормили и поили, у нас часто ночевали. И вся эта кутерьма держалась на неистребимой потребности мамы общаться с людьми, которой она гордилась: — Что-что, а у меня талант поговорить. Люди раскрывают мне душу… Талант действительно был. К маме постоянно приходили соседи. За солью, за деньгами в долг, но в основном за советом, за улыбкой, за добром. И каждый получал свое. Одна старушка как-то сказала маме: — Вот про вас нехорошее говорят, будто вы евреи. А какая же ты еврейка? Ты же христовый человек…

Несмотря на внешнюю, оставшуюся с дореволюционных времен парадность и кажущееся богатство нашей квартиры, которое многократно увеличивалось в воображении соседствующих с нами семей, мы жили очень скромно. В доме считалась каждая копейка. Папа работал один на шестерых. Несмотря на то, что он был крупным специалистом в своей области (проектирование водопровода и канализации), зарплата его была всегда невысока и концы с концами едва сходились. Ежегодные займы на одну или полторы зарплаты еще больше ужесточали наш бюджет. Папа постоянно брал дополнительную работу и когда все укладывались спать раздвигал обеденный стол, раскладывал большие чертежи охристой бумаги, которые почему то назывались синьками, аккуратно оттачивал цветные карандаши и ставил на стол мраморную полированную светло-коричневую пепельницу. Утром, когда мы просыпались, весь проект был испещрен разноцветными значками, скобками, цифрами и записями, сделанными его мелким и твердым почерком, а пепельница полна окурками “Беломора” фабрики Урицкого. Проведя всю ночь за столом папа взбадривал себя зарядкой с гантелями, беготней вокруг стола, а потом залезал в ванн с холодной водой. Выходил оттуда бодрым, добродушно подшучивал над мамой, быстро проглатывал завтрак, запихивал в черный портфель бутерброды (хлеб с маслом и неизменной холодной котлетой) и убегал на работу. Приходил домой после шести, обедал, потом спал два часа, укрывшись газетой, а вечером , часов с одиннадцати, снова расстилал на столе свои чертежи.

У меня две сестры. Как же они не похожи друг на друга! Мирра — темная шатенка с живыми, лукавыми глазами, толстушка и непоседа. У Лили огромные серые глаза под темными бровями, пышные, светлые, вьющиеся кольцами волосы. Когда она надевает праздничное темно-синее крепдешиновое платье и расчесывает свои пушистые кудри, она просто красавица! Во всяком случае, я в этом уверен. По определению мамы, Лиля — ангел божий, тихая голубка, а Мирра — черт в юбке.

— Лиля моя гордость, ее опять хвалили все педагоги, — говорит счастливая мама, возвратясь с очередного родительского собрания. — А сколько мы натерпелись с Миррой? Помнишь Сема, как она опрокинула на себя кипящее молоко и изуродовала руку? А как ты наказал ее за разбитую чашку, и она, стоя в углу немедленно испортила электророзетку ? А история с тараканами?

История с тараканами была и в самом деле выдающейся. Учительница немецкого языка, выйдя из себя, влепила Мирре двойку за шумное поведение и не очень заметные успехи. На другой день Мирра, наловив дома целый спичечный коробок тараканов, принесла его в школу, подложила в учительский стол перед приходом “немки” и приоткрыла коробок. Освобожденные тараканы, воспользовавшись предоставленной им свободой, посредине урока забегали по столу и классному журналу. “Немка” с воплем выскочила из класса и привела директора. Маму вызвали в школу и она вернулась “чернее тучи”.

Папа посмеивается при этих воспоминаниях. Живая и веселая, остроумная и озорная Мирра — папина любимица.

То, что Лиля красивая, заметил не только я. Как-то ночью после двенадцати в квартире раздался звонок. Папа, уже лежавший в кровати, вскочил и пошел открывать. На площадке стоял высокий чернявый паренек. Он попросил вызвать Лилю.

— По какому делу? — накаляясь, спросил папа.

— По сердечному, — последовал храбрый ответ.

— Вон! — загремел папа. — Чтобы духу твоего здесь не было!

Паренек скатился с лестницы, а папа не мог заснуть всю ночь и утром, не выспавшийся и раздраженный, ушел на работу. Мальчика этого Лилиного звали Сережа Лигбот. Он с первых дней войны ушел в ополчение и погиб на фронте в сорок третьем…

Нам, детям, было непонятно, почему папа так болезненно отреагировал на ночной звонок, почему чуть не с кулаками набросился на мальчишку, вина которого была в том, что он влюблен. Однако, как говорила мама, на каждое почему есть свое потому.

Шел тридцать седьмой год. Нам было невдомек, что рядом с нами текла тревожная, тяжелая и опасная жизнь, в которой каждый взрослый, вне зависимости от личных заслуг, специальности, национальности, жил в постоянном страхе перед угрозой ареста, предъявлении чудовищных обвинений и страшного нелепого конца. Родители, существовавшие в этом страшном и загадочном мире взрослых, все знали и берегли нас — молчали.

Папин друг и сослуживец Оскар Яковлевич Куценок, тихий интеллигентный человек, был арестован, провел в Большом доме несколько месяцев и неожиданно вернулся домой. Весь перебитый переломанный, без зубов, с больной психикой, он прожил недолго. Через два месяца после освобождения он покончил с собой, выпрыгнув с пятого этажа своего дома, когда за ним пришли вторично.

Круг папиных сослуживцев и знакомых стремительно сужался. И он, ни в чем не виноватый, в тоске и страхе ждал ареста.

Мы не знали и не ведали о долгих бессонных ночах, когда родители не спали, прислушиваясь к шуму каждой проезжавшей по улице машины. Мы не знали, что у отца на всякий случай был приготовлен мешок с сухарями и бельем. Мы не знали, что мама дала ему обещание, настолько же самоотверженное, насколько наивное, в случае ареста поехать с ним хоть на край света. Мы ничего этого не знали и продолжали жить своими детскими интересами и повседневными делами.

Я учился в третьем классе, читал газеты, живо сочувствовал республиканцем и, как все, ненавидел Франко. В СССР прибыл пароход с испанскими детьми. Мы воодушевлено пели “Утро красит нежным светом стены древнего кремля”, бегали на “Чапаева” и с восторгом смотрели фильм “Если завтра война”. Нам было совершенно ясно, ясно как дважды два — четыре, что “если враг нападет, мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом”. Мы были истовыми патриотами и настоящими пионерами. В своем альбоме для рисования я старательно вырисовывал портреты любимых вождей — Сталина и Ворошилова.

Много лет спустя мама рассказала об одной из бессонных ночей, полной тревоги и ожидания. Ночная машина не проехала, как обычно, мимо, а остановилась у нашего дома. Папа бросился к окну. Машина стояла около парадной. Из нее вышли люди в кожанках. Родители быстро оделись и стали ждать. Прошло томительных два часа. На улице тишина. Машина стояла на прежнем месте. Никто не выходил из дома, никто не входил в дом. Звонок в дверь. Родители переглянулись, и папа повернул ручку замка. На площадке стояли те, в кожанках, Михаил Рогозин и понятые.

— Вы Разумовский? — спросил старший.

— Я.

— У вас есть телефон?

— Есть.

— Разрешите позвонить.

— Пожалуйста.

Чекист позвонил начальству, что операция закончена. Сделан обыск. Произведен арест.

— Спасибо. Извините за беспокойство.

Дверь захлопнулась. Папа и мама сели рядом на кровати и молча просидели до утра.

 

Деньги нам, детям, на руки почти никогда не давали, но изредка мама вручала мне пару пятаков на газированную воду, до которой я был великий охотник, или на ириски, продававшиеся в табачных ларьках. Однажды мальчишки втянули меня в денежную игру “пристенок”. Я сразу проиграл свой пятак и вечером рассказал об этом маме. Она не корила меня, не ругала, но задала вопрос, который был хуже любой ругани: — А ты подумал, что за этот пятак, он, может быть, просидел ночью за столом лишние пять минут?

Для того чтобы помочь отцу, мама часто пользовалась ломбардом: закладывала и перезакладывала вещи.

Еда в доме всегда была очень скромной, дежурное блюдо по утрам — отварная картошка с перцем и лавровым листом. Сыр или колбаса — только по редким праздникам.

Покупка новой одежды для любого члена семьи становилась событием. В основном носильные вещи перешивались из старых. Дача тоже была не по карману родителям, и лето мы обычно проводили в Польском саду. За все довоенное время у нас было три выезда на дачи. Один раз, в тридцать втором году мы жили в Мирево, живописной деревеньке под Лугой, с озером, окаймленным голубым кружевом незабудковых зарослей с чудесным сосновым бором, в котором белые грибы росли в седых мхах, с хозяйкой, которая пекла удивительно пахнущий круглый хлеб, с катаньем на телегах, запряженных деревенскими лошадьми и со спортивными играми — состязаниями, которые придумывал для всех обаятельный и неугомонный Владимир Григорьевич Вейнберг, талантливый инженер и спортсмен. Мы дружили семьями, и Вейнберги пригласили нас в Мирево. Глава семейства профессор Григорий Яковлевич Вейнберг был инженером металлургом. Его жена Мария Марковна, маленькая опрятная старушка, радушная хозяйка и добрая бабушка, баловала своих внуков Иру и Наташу, а так же моего друга и ровесника Колю. Владимир, их сын, был женат на Нине Викторовне, красивой женщине, с которой моя мама познакомилась в родильном доме.

Судьба этой семьи, потомков поэта и переводчика Петра Вейнберга (по линии Григория Яковлевича) и композитора Антона Рубинштейна (по линии Нины Викторовны) была типичной для того времени. Григория Яковлевича, как частного собственника и царского профессора, сначала, в 1919 году, посадили в тюрьму, потом выпустили, но уволили с работы, а затем уплотнили, вселив в его большую и богатую квартиру на Подольской улице несколько семей и превратив таким образом ее в коммуналку. Владимир Григорьевич был арестован по ложному доносу после убийства Кирова, сослан в лагерь и там вскоре расстрелян. После этого обширный круг друзей и знакомых Вейнбергов скоропостижно растаял, кроме одного человека — нашей мамы, которая упорно, вопреки папиным просьбам, продолжала навещать их вместе со мной, “чтобы мальчики продолжали дружить…” Я любил ходить в тот дом, потому что Мария Марковна всегда угощала чем-то вкусным, а в комнате у Коли висела гимнастическая трапеция, на которой мы подтягивались и кувыркались. Кроме того, мне нравилось рассматривать замечательные рисунки зверей Колиной старшей сестры Наташи, будущего архитектора.

В другой раз дачу-домик в поселке Токсово предоставил нам папин друг Владимир Соломонович Горенштейн, вместе с которым папа заканчивал политехнический институт в Киеве. Там, в Токсово, я подружился с его сыном Ильей, худеньким голубоглазым очкастым мальчиком, хорошим рассказчиком и шутником. Улыбка никогда не сходила с его лица, кроме моментов, когда он опускал свой длинный нос в книгу. Тут он полностью отключался от мира, читал запойно, постоянно, за завтраком, обедом, ужином, и в промежутках между ними, вызывая неудовольствие взрослых. Чтение было главным его увлечением, но кроме этого он часто мастерил какие-то хитроумные оптические приборы из картона, бумаги и трехгранных линз, принесенных отцом с работы. Особенно его увлекала идея создания уникального школьного перископа для подглядывания под парту во время экзаменов. Для воплощения этой идеи он усердно трудился целыми днями, оставляя после себя кучи мусора, обрезков картона и бумаги, которые его мама, Вера Леонтьевна, ежедневно убирала, задавая Ильюшке один и тот же вопрос:

— Это уже можно выбросить?

По утрам Вера Леонтьевна кормила нас на веранде яичницей, молодой картошкой, огурцами и обязательными большими ломтями булки с маслом. Булка после обильного завтрака не лезла нам в горло, и мы нашли выход: отправляясь гулять, брали ее с собой, “чтобы съесть по дороге” и, отойдя подальше от дома, соревновались, кто дальше закинет булку в кусты…

В темные, холодные декабрьские ночи сорок первого года, в мучительном ожидании утра, когда на столе появится крошечная серо-зеленая пайка дурандового хлеба, меня часто преследовало воспоминание и почти физическое ощущение весомости белого толстого ломтя, поблескивающего золотистым сливочным маслом, отрыв его от руки, траектория полета в голубом небе и легкий шорох в кустах…

Детские игры, школьные дела, занятия лепкой в доме пионеров, лесные прогулки, веселые летние купания в озере, лыжные тренировки в ЦПКиО, совместные забавы и ссоры с мальчишками, записочки девчонкам, кино, музеи и весь наш устоявшийся и любимый семейный быт — все это оборвалось сразу и навсегда двадцать второго июня 1941 года.