Юлия Эльман

июль 2007, Амстердам

Он никогда не был для меня тем, кем был для многих, хорошо знавших его или не знавших совсем – Львом Самсоновичем Разумовским, художником, скульптором, фронтовиком, человеком необыкновенной и героической судьбы. Для меня он был просто дядей Левой, родственником, бабушкиным братом. А еще он был светлым волшебником моего детства. В детстве мы все ожидаем чуда, детская душа готова вместить его полностью, мгновенно и безоговорочно. Дядя Лева, наверное, знал это, чувствовал, а, может быть, просто не умел иначе, и потому каждая встреча с ним становилась для меня особым событием. Память жестока, она подбрасывает мне лишь мимометные воспоминания детских лет, но все они окрашены радостью, теплотой и удивительной добротой этого замечательного человека. Может быть теперь, через столько лет, увы – уже не лично, я все-таки попробую поблагодарить его за это.

У дяди Левы была борода. Ни у кого из моих знакомых не было бороды, а у него была, и он легонько щекотал меня ею, когда при приветствии целовал в щеку. Целовал он меня довольно редко, он вообще общался со мной как со взрослой, серьезно и внимательно, и только в глубине его глаз плясали веселые бесенята. В его присутствии я всегда как-то подтягивалась и немного робела, но мое смущение улетучивалось почти мгновенно, когда дядя Лева начинал меня развлекать. О, как он умел развлекать! Он рассказывал невообразимые истории, рассказывал с самым серьезным видом и удивлял, и захватывал, и смешил меня до слез, до боли в животе и слабости в коленках. Каким-то шестым чувством он угадывал, что именно может быть смешно и интересно пятилетней девчонке, и просто рассыпал вокруг себя искры импровизаций. Сейчас, играя со своими собственными детьми, я часто думаю: какое же это великое искусство – понимать ребенка и поднимать его до своего уровня, чувствовать его и доставлять ему радость, ни на минуту при этом не опускаясь до сладкого сюсюканья, которым часто грешат даже лучшие из взрослых…

У дяди Левы на левой руке была черная перчатка. Она воспринималась мной так же, как его борода и была неким сказочным атрибутом, как, скажем, цилиндр фокусника или мешок Деда Мороза. Черная перчатка так органично вписывалась в романтику этого образа, что не вызывала у меня ни тоски, ни боли.

Дядя Лева всегда рисовал. Рисовал не банальных принцесс, которых я «заказывала» всем, кто умел держать в руках карандаш. Нет, его рисунки были также ярки и неожиданны, как и его рассказы. Никто не умел рисовать так, как дядя Лева, и дело здесь было вовсе не в его профессионализме. Только он мог, еще не допив чашку чая с бергамотом, уже рисовать на салфетке этого самого «Бергамота», этакого пухлого бегемота с прозрачными крылышками за спиной, неуклюже парящего над цветочной клумбой. Только он умел несколько моих неумелых акварельных клякс превратить в прозрачную плачущую осень, с ее листопадами, дождями и сыростью. Только он мог мгновенно зарисовать в картинках дурацкую историю в стиле «Дом, который построил Джек», придуманную моей младшей сестренкой, и превратить ее в блестящий умопомрачительный комикс, который мы с сестрой помним до сих пор. Моя умница бабушка хранит многие дяди Левины художественные экспромты. В отличие от меня, она всегда понимала, что его рисунки столь же ценны, сколь и мимолетны, и постаралась удержать эти волшебные мгновения. Когда я беру в руки эти старенькие пожелтевшие листки бумаги, они согревают мне пальцы.

Я ходила в гости к дяде Леве, как иные дети хотят в театр или цирк: с замиранием сердца, с широко раскрытыми глазами. Его квартира была полна волшебных вещей, но, в отличие от цирка или театра, чудеса в дяди-Левиной квартире можно было потрогать руками. Они уживались там легко и даже буднично, и это, пожалуй, было самое замечательное. За стеклом на кухонной полке стояли шахматы, да не просто шахматы, а целое противостояние между раем и адом, филигранно выполненное и безумно смешное. Лучше всего мне запомнились пешки в виде облачков и соответственно язычков пламени. В комнате на пианино стоял маленький гипсовый клоун, которого можно было поставить себе на ладошку, на палец и даже на нос, и он не падал, совсем как живой балансируя на одной ноге. Еще у дяди Левы дома был музыкальный шарик, который висел в дверном проеме. Этот шарик нужно было потянуть за шнурок, и он начинал наигрывать веселую музыку. Висел шарик довольно высоко, и мне приходилось просить кого-то из взрослых завести его, и в этом тоже было какое-то непостижимое очарование, этакая близость и недоступность одновременно. Почему-то именно эти вещи запомнились мне ярче всего, хотя в доме было огромное количество картин, игрушек, скульптур.

Как я теперь понимаю, все связанное с дядей Левой носило для меня отпечаток обыкновенного чуда. На каждый мой день рождения бабушка писала целый сценарий спектакля, актерами в котором были куклы, выполненные дядей Левой. Не каждый ребенок может похвастаться своим личным кукольным театром, а я прикасалась к этому волшебству регулярно, роясь в кладовке или просто разбирая свои игрушки. У родителей в комнате стоял толстый Карлсон в темно-синих штанах и с довольной улыбкой на губах. Эта работа дяди Левы получила большую известость и была доступна в широкой продаже, но наш-то Карлсон был именно Наш, настоящий, «дядилевин», наш собственный Карлсон! Это было домашним, будничным волшебством, и я почти не удивилась, когда узнала, что, когда дядя Лева был в Швеции, он пил чай с автором книги о Карлсоне, кумиром моего детства Астрид Линдгрен. Почему бы и нет? Если бы мне сказали, что дядя Лева обедал с Дедом Морозом, я бы легко поверила и в это.

Когда я училась в третьем классе, в нашем почтовом ящике обнаружилось письмо, адресованное мне. Уже сам по себе факт получения письма был удивителен, потому что писать мне, тепличному домашнему ребенку, не мог никто. И вдруг – не просто письмо, а признание в любви, написанное корявым мальчишеским почерком, с кляксами, помарками и вопиющими ошибками! Предложение дружбы, руки, сердца и чего-то еще, а также рисунок, изображающий коленопреклоненного рыжего хулигана, стоящего перед тощей носатой дылдой, как две капли воды похожей на меня! Хулигана звали Петей Синичкиным – так, во всяком случае, было указано в письме. Естественно, никакого Пети среди моих знакомых не было, да и сомнений по поводу личности автора сего произведения не возникло ни у кого. Вся моя семья тогда смеялась; смеялась и я, а в глубине души все равно сладко замирало сердце, потому что это было мое первое в жизни признание в любви – и неважно, что на самом деле оно было от дяди Левы. Неважно… Только теперь я понимаю – важно, очень важно… Как же он любил меня, этот занятой взрослый человек, если находил время и силы думать обо мне и дарить кусочек себя даже на расстоянии, в письме, в рисунке…

На стене моей гостиной в городе Амстердаме висит дяди-Левина картина, на обороте которой написано «Моей племяннице, моей красавице на память от Пети Синичкина». Когда дяди Левы не стало, у картины лопнула рама.

Я не хочу заканчивать эту зарисовку на грустной ноте. Дядя Лева ни разу не огорчил меня, хотя, видит Б-г, на его долю досталось много печалей и горестей. Но о трудном и больном пусть напишут другие, хорошо знавшие его или не знавшие совсем, а я хотела написать о человеке-празднике, человеке-сюрпризе, добром волшебнике моего детства, которым он навсегда останется для меня. Я – счастливая, в моей жизни было чудо, созданное дядей Левой.

Спасибо ему за это.