…Большая комната сплошь заставлена железными койками. Спертый дух. Тяжелораненых накормили в один из завтраков кильками, и теперь всю палату отчаянно несет, нянечки не успевают с суднами. Вносят и выносят носилки. Стук костылей. Алюминиевые миски с кашей. Бинты, лубки, гипсовые ноги.
…Как в полусне, мелькают белые халаты… Меня регулярно колют, удаляют осколки, меняют шины… Рассматриваю пальцы на больной руке. Желтые, они неподвижно торчат из-под лубков и бинтов… Мало надежды…
Новое ощущение: забытый звук – стук легких женских каблуков…
Мои сосед, грузный бритоголовый парень, пишет по моей просьбе письма в Угоры и Ленинград. Я сообщаю о том, что тяжело ранен и еду куда-то в глубокий тыл. Куда – неизвестно.
К соседу часто прибегает молодая полненькая медсестра.
Она садится к нему на край койки, гладит его, он берет ее руки в свои, и они о чем-то болтают, весело и непринужденно. Потом он обнимает ее. Я отворачиваюсь. Лежу я все время на спине, неподвижно. Любое движение причиняет боль.
…Операция. Меня переваливают с носилок на операционный стол. Склоненные лица в белых масках, бренчание инструментов… Падают на пол со стуком шины… Боль…
– Сейчас будем давать наркоз, считайте…
За стенами взрыв, вой сирены… Лица в масках пришли в движение, мелькают надо мной… Тревога! Властный мужской голос: «Продолжать операцию!» Взрыв где-то недалеко, и все погружается в темноту… Суетня во мраке. Какие-то вскрики. Тот же голос: «Принести лампы!» Тусклый свет появляется откуда-то сбоку. Еще один огонек приближается ко мне… Запах керосина… Взрывы на улице отдаляются… «Пошла кровь, жгут!»
Белая маска наклоняется надо мной, резиновый жгут крепко закручивает руку и соскальзывает в верхнюю рану… Теряю сознание…
Свет. Горит электрический свет. Рот и нос залепила мокрая, отвратительно пахнущая сладким салфетка.
– Считайте. Считайте до ста…
– Раз, два, три… – Голос мой или не мой? Сейчас начнут оперировать… – Четыре, пять, шесть… – Странно, не могу шевельнуть здоровой рукой… засыпаю? Нет, я же еще считаю… – Девять, десять, одиннадцать… – Я все слышу… Голос мой гремит и падает в металлическую бездну, эхо отвечает ему… – Пятнадцать, шестнадцать, сем… – Звук исчезает…
Голос издалека: «Спит». Нет, я еще не сплю, я чувствую… Сейчас начнут резать, а я все чувствую, хотя не могу ни говорить, ни шевелиться… Ведь до ста, он сам велел до ста… Сто – единица с двумя нулями… Я дышу – глоток воздуха осязаем… Он как круглый нуль, абсолютный нуль… Видимое ничто… Запомню ли, что видел «ничто»?..
Просыпаюсь на койке от сильных болей.
На мне «самолет» – гипсовая рубашка с загипсованной и поднятой над грудью больной рукой.
«Самолет» – на месяц. Покой костям, – может быть, срастутся… Много пью, ничего не ем. Сон исчез. Сутки тянутся бесконечно. Надо терпеть.
Сосед уже ходит с костылями, у него задета стопа. Говорит, что недели через две – в выздоравливающий батальон. В добрый путь!
У меня же – своя дорога. Надо терпеть.
Терпеть и ждать – что же будет дальше?..
…Плывут, плывут назад зеленые пашские берега. Надо мною небо, серое и глубокое; мутные облачка то собираются вместе и темнеют в куче, то расходятся бесформенными обрывками, обнажая белые зыбкие просветы.
Я лежу на носилках, крайний в ряду. Под головой у меня канат, на мне серое одеяло. Неуклюжая баржа покачивается на воде, и мне хорошо. Боль отпустила. Скосив глаз, я смотрю на уходящие берега, на песчаные отмели, сбегающие к воде, на серые домики с черными трубами, на кирпичные дома, изуродованные войной. Собака стоит на песке и лакает из реки. Лохматая, смешная. Вот лес пошел, высокие елки, сосны, низкие березки, кустарник, корни, вывороченные у берега…
Стонут соседи в ряду, просит кто-то пить, а баржа тихо покачивается и уносит метр за метром все дальше от фронтового ада, и я радуюсь каждому уплывающему кустику.
Рано утром сегодня зашумели, забегали в палатах. Я проснулся от крика – эвакуация! Значит, куда-то повезут. Куда? Не все ли равно…
Двое солдат из выздоравливающего батальона остановились у моей койки.
– Кого нести? Этого?
– Дак у него ж рука! Ноги целы?
– Целы.
– Сам дойдешь.
Ругаясь, они уходят. Потом снова возвращаются с сестрой.
– Берите eго.
– У него ж ноги целы! Еще придурок один!
Так. Значит, теперь я придурок. Кем я только не перебывал за это время! Дезертиром я был. Охломоном, недоноском, заразой, жидовней тоже был. Великим дурнем, вором (пачка табака), мародерской мордой… Теперь я придурок.
– Берите, я вам говорю. Он тяжелый.
– Тяжелый, тяжелый! Вот тяжелого и нести тяжело. Дала бы легкого!
– Меньше болтай! Несите!
Носилки ставят рядом с койкой
– Перелезай! – командует солдат.
– Не могу.
Солдат ругается и резко сбрасывает с меня одеяло. Молчание, длящееся секунду-две. И мне:
– Давай, друг, потерпи, сейчас перенесем.
Бережно берут они меня за ноги, за гипсовую рубашку. Сестра придерживает голову. Больно. Но вот я уже на носилках, солдаты несут меня, я вижу коричневый халат, согбенную шею и напряженные руки переднего.
– Отдохнем.
– Давай.
Носилки на земле. Весь я на них не уместился, голова свешивается вниз, приходится напрягаться, чтобы удержать голову на уровне туловища, но я молчу. Меня несут, а ноги-то у меня целы. Придурок.
– Курить хочешь?
– Не курю.
– Чем тебя?
– Миной.
– Сам откуда?
– Ленинградский.
– Так. Пошли дальше.
Снова качаются носилки, снова впереди коричневый халат и напряженная шея. Далеко несут меня солдаты. Несколько раз отдыхают, курят, не торопятся. Мы спускаемся вниз по тропке между деревьев, минуем какие-то груды. Все ниже и ниже. Река? Река. Паша. Блестит синим, а у берега темная серая баржа и на ней носилки с ранеными.
Солдаты оставляют меня на дощатых сходнях и уходят за новым раненым. Я жду своей очереди, а усталая шея уже не держит голову, и она все время отваливается назад. Мимо меня снуют матросы (откуда они здесь?), солдаты, пару раз мелькают белые халаты.
– Доктор! – зову я.
Рыжеватый в очках останавливается.
– Что?
– Под голову бы что-нибудь.
Он машет рукой и убегает.
Какие-то повозки подъезжают к реке. Лошади черные, гривастые, худые. На повозках раненые. Стонут. Кричат. Сколько их?
– Грузи быстрей!
Отправка… отправка…
В барже начинает что-то стучать. Это самоходная баржа, немецкая. Сходни брошены на ее борт, и по ней туда-сюда бегают матросы с носилками. Мне видно, как растут ряды носилок на барже, уже вроде и мест нет. Куда же меня?
– Быстрее!..
Гудок. Короткий и какой-то необычный, но сразу подхлестнувший чем-то далеким, дорожным, путевым…
– Давай, давай!
Мои носилки рывком поднимаются в воздух. Мне не видно заднего носильщика, но размеры переднего поражают меня. До чего ж огромный матросище! Могучая спина, бескозырка на затылке, ленточка во рту, а несет так легко, почти без напряжения. Острая зависть, смешанная с восхищением, на миг овладевает мной – ну до чего здоров! Мои носилки ставят у самого борта. Я последний. Что-то кричат, баржа дрожит подо мной и начинает отваливать.
– Матрос! – кричу я, набрав силы.
– Что тебе?
– Что-нибудь под голову…
– Эх, браток, что ж я тебе дам?
Большая кудрявая голова наклоняется надо мной. Широкие скулы, загорелое лицо, большой рубленый рот. Баржа отваливает от сходен, моему матросу что-то кричат с берега, а он растерянно оглядывается вокруг и вдруг бросается куда-то, а через секунду сует мне под голову свернутый канат – целую бухту.
– Хорош?
– Хорош. Спасибо!
– Будь здоров, браток!
Ослепительная улыбка белых крупных зубов, и гигантский прыжок с борта на уходящие сходни. Я вижу, как он там падает, но тут же встает во весь свой рост и машет мне бескозыркой. Все остальные на сходнях – по плечу ему.
Что-то подкатывает к горлу. Машу ему рукой, а потом блаженно вытягиваюсь на носилках, Хорошо голове, и шея отдыхает.
Плывут назад зеленые пашские берега.
Покидая утром Пашу, я не мог знать, что разминусь на сутки с папой и мамой. Ночью они пересекут Пашу на узкой лодочке, а рано утром появятся в госпитале в надежде повидать меня и, получив ответ, что меня эвакуировали на запад, повернут назад в Ленинград в тоске и тревоге.
Когда я впоследствии узнал об этом, я поразился не тому, что они меня нашли, а маминой отваге – рискнуть пересечь ночью широкую реку в лодке. Мама не умела плавать, панически боялась воды и никогда в жизни – ни до, ни после этого случая – не садилась в лодку.